Регистрация Авторизация В избранное
 
 
открыть ТМДРадио в отдельном окне
Художественная галерея
Москва, Малая Дмитровка (1)
Собор Василия Блаженного (0)
Храм Покрова на Нерли (1)
Записки сумасшедшего (0)
Этюд 2 (0)
Москва, Новодевичий монастырь (0)
Дмитровка (0)
Церковь Покрова Пресвятой Богородицы (0)
Ростов (1)
Лубянская площадь (1)
Покровский собор (0)
Микулино Городище (0)

«Николай Островский» («Как закалялась сталь» в свете исторического опыта) Юрий Бондаренко

article313.jpg
В годы поздней Перестройки автор этих строк подготовил объемистую, но уже устаревшую  в ряде отношений книгу о проблемах Судьбы – книгу, которая в целом своем виде так и не была издана и осталась валяться на пыльных стеллажах среди груды прочих бумаг.  В этой книге упоминался и Корчагин. В частности, приводилось письмо одной школьницы в редакцию журнала «Юность», где девочка искренне сетовала о том, что ее ровесники в своей жизни далеки от Корчагина. По сути дела, девочка постоттепельной поры заметила и остро почувствовала нараставшее противоречие между модальной и официально эталонной личностью, своего рода «ножницы» между жизнью и идеалами. Но в неопубликованной книге письмо ее приводилось уже в тот период нашей истории, когда сами недавние идеалы и эталоны стали напоминать уносимые ветрами Перестройки осенние листья. И автору мягко, но настойчиво указали, что упоминания о Корчагине не современны. Говоря уже образным языком, упоминать Корчагина в годы слома советских ценностей  - все равно, что вытаскивать из старого комода, пропахший нафталином дедовский костюм.
Любопытно, что рецензенты, на которых имя Павки подействовало, как красная тряпка на быка, даже не обратили внимание на то, что в рукописи, опираясь на фрагменты текста, автор пытался показать, что, увы, в иное время, и эталонный Корчагин не мог уже быть образцом для практических действий и практического подражания…
Прошли десятилетия, и новые, ошеломляющие повороты истории побуждают и к иным размышлениям, рождаемым этим романом и близкими ему по духу произведениями той эпохи. Если коротко, то эти размышления, эти поиски можно сконцентрировать буквально в двух фразах.- Советский вариант идеи преображения, и воплощенная в образах и идея противостояния организации и воли разрушительной стихии и хаосу.
Не буду полностью оригинальным, но хотелось бы очередной раз обратить внимание на то, что «большевизм» и «советскость» не могут быть поняты во всем своем объеме вне мировой истории,  вне истории мировой культуры.
Ведь одна из центральных идей того, что было названо социалистическим реализмом – эта идея, кристаллизующаяся уже в раннем христианстве и выпукло проступающая в «Исповеди» Августина Блаженного – идея преображения индивида и соответственно общества. В приложении к советскому варианту порядок слов можно поменять местами и говорить об идее преображения общества, ведущего к преображению, «перековке» и индивида. Другая же сторона проблемы – проблема, обретающих мифо-эпический размах, тысячелетних схваток порядка и гармонии с разнузданной стихией и хаосом. Борьбы, первые зримые образцы которой нам дают изображения битвы главного вавилонского бога Мардука с богиней первобытной стихии Тиамат.
Но начнем по порядку. Августин Блаженный и христианство в целом, помимо многого иного, четко обосновывали и стремились практически  воплотить  в жизнь идею личностного преображения,  революционную для так называемого языческого мира, мира, уходящего своими глубинными корнями в образ жизни и мышление родового строя. Строй же этот руководствовался представлениями о жестких связях прошлого и настоящего, родового и индивидуального, что зазвучало в выражениях уже гораздо более поздних времен: «яблоко от яблони недалеко падает», «горбатого могила исправит», «сколько волка не корми, он в лес смотрит»…
В этом родовом опыте и родовом в своей основе мышлении четко фиксировались наблюдениями за миром растений и животных, за тем, что из жеребенка не вырастет бык, а желудь не даст сосну или осину. Наблюдения, которые отливались и в представления о статуарности типажей и отдельных характеров, свойств, которые давались людям неким целым, социальным группами, Судьбой и иными Высшими Силами.   В этих условиях даже доблесть могла восприниматься не как заслуга, а данность. Как произносит, обращаясь к Ахиллесу, один из персонажей «Илиады», «Храбростью ты знаменит, но она дарование бога».
 Отсюда и особое, гипертрофированное (?) внимание к конкретным формам индивидуального поведения и проступкам: «Береги платье снову, а честь смолоду»... ,  и уже далеко выходящее за рамки родового мышления: «Посеял поступок, пожнешь привычку, посеял привычку – пожнешь характер, посеял характер – пожнешь судьбу»…
Справедливости ради,  уместно заметить, что черточки личных трансформаций мы уже замечаем и в далекой до и внехристианской древности. Уже инициации не только предполагают, но и прямо подразумевают превращение индивида в Иного,  полноценного члена того или иного социума или той или иной социальной группы. Но идея и пути такого рода превращений – особая тема. В целом же даже в буддийской традиции, феномену резкого преображения и превращения Гаутамы в Просветленного - Будду (точнее, все-таки, не Преображения, а именно Просветления, постижения Некой Истины, которая преобразует жизнь уже готовой к этому личности) предшествует нечто его предвосхищающее. Здесь мы встречаем упоминание о целой кармической цепи перерождений, которая предшествовала Озарению.
В христианстве (вернее, в его идеализированных моделях) картина иная. Преображение, трансформация совершаются не  в силу движения индивида и т.д. по ступеням Судьбы, Кармы и т.д., а в результате преодоления Прошлого, разрыва с ним. Сквозная мысль августиновской «Исповеди» и многих уже современных христианских проповедей – это, воплощенная в образы, мысль о личном преображении человека, обратившегося к Богу: «Я с измальства пил, курил матерился, хулиганил, но вот обратился к Богу - и стал Иным». Горькая и грязная Данность оказалась побежденной Заданной Целью. Целью, двигаться к которой в христианской традиции помогает устремленность к Богу - словно канат альпиниста, заброшенный на еще не достигнутую вершину.
Не та ли идея, но уже в светском варианте звучит и у А.Вознесенского? –
Достигли ли почестей постных,
Рука ли гашетку нажала,
В любое мгновенье не поздно.
Начните сначала.
Вполне понятно, что и жизнь, предшествующая Преображению, может быть болезненной, и болезненным, крайне нелегким, может оказаться и само Преображение индивида. Так что же тогда и говорить о болезненности Преображения социума, о революции, «личной, живой, кровавой, но все же целебной»? ( Из стихов Р.Рождественского о Че Геваре).
И одной из важнейших основ такого и личного и надличностного, социумного преображения становится способность самообуздания, решительная схватка со стихией, способной бушевать, как внутри любого из нас («Себя сумеешь одолеть – и победишь тогда весь мир»), так и в обществе.
И вот об этом-то – целые пласты, прежде всего, раннесоветской литературы и культуры в целом. Пласты, где эталоны еще не забронзовели, не окаменели в монументах, подобно библейской жене Лота, а  ощущаются, как живые люди. И не случайно, наверное, образ Чапаева, вылепленный в фильме братьев Васильевых, стал народным, вошедшим не только в учебники, но и в анекдоты. Ведь, если обратить внимание на очевидное, собственно эталоном «правильной» и поправляющей стихию партийности в фильме дан Фурманов, который и внешне более высок, складен и крепок, нежели Чапаев. Но, такова уж специфика искусства: самые высокие вершины могут быть прекрасными, но при этом непригодными для жизни обычного человека. Поэтому-то так трудно изображать идеализированных персонажей. А Чапаев – не эталон, но только путь к Вершинам, путь, изобилующий ущельями и лесистыми склонами, и потому оказавшийся особенно близким миллионам.
Однако и там, где речь идет о моделях, становящихся идеальными, мы видим тот же самый эпический размах борьбы, борьбы не просто с внешними обстоятельствами, но и с самими собой, борьбы, которая по своим масштабам и по самому своему духу вписывается в логику развития и трансформаций мировой культуры, а отнюдь не является «выпадением из ряда».
Достаточно напомнить «Оптимистическую трагедию» Вс.Вишневского, «Железный поток» А.Серафимовича и мы полнее почувствуем и «Как закалялась сталь», и «Рожденных бурей» Н.Островского. Везде перед нами необузданная, клокочущая стихия, подобный космической Черной дыре Хаос, затягивающий безвозвратно в свои бездны все, что только приходит с ним в соприкосновенье.
 Так, у Вишневского, а затем и в фильме режиссера Самсона Самсонова, который в 1963 г. стал лидером проката и был признан лучшим фильмом года,  женщина-комиссар (Маргарита Володина, названная лучшей актрисой года) оказывается на поглощенном анархией корабле «Громобой». На судне разгул стихии. За борт летят и офицеры, и случайно забредшая на корабль старушка. К самой же главной героине тянутся липкие руки, но она неожиданным выстрелом сражает самого необузданного, обращаясь к толпе со словами: «Ну, кто еще хочет комиссарского тела?»  В финале фильма главная героиня гибнет, но трагедия оказывается оптимистической, потому что, готовая все затопить дикая человеческая лава превращается не просто в боеспособную, но организованно целеустремленную силу, то есть преображается в нечто принципиально иное. То же самое мы видим и в «Железном потоке», где дикая масса превращается в несокрушимую силу. Несокрушимую, именно благодаря дисциплине и порядку, устанавливаемым железной рукой.
Вспомним отдельные черточки этой знаменательнейшей повести Серафимовича, которая по своему эпическому размаху сродни гоголевскому «Тарасу Бульбе». Что мы видим в начале повести? – Тождественную «громобоевской» дикую человеческую массу, для  которой и отдельная человеческая жизнь - ничто, и командир – ничто.
«Об опасности, о враге никто не думает. И о командирах никто не думает. Когда пробуют этот текучий поток хоть как-нибудь организовать – командиров посылают к такой-то матери и, закинув винтовки, как дубины, прикладами кверху, раскуривают люльки, либо орут срамные песни, - «это вам не старый прижим» (Серафимович А. Железный поток. – М.: Изд-во ДОСААФ СССР, 1978, с.29).
Что ж тут удивляться, что и в отношении к главному - Кожуху нет никакого пиетета. За словами  обращенными к нему «стояло:
«Ты прост, приземист, нескладно скроен, земляной человек, не понимаешь, да и не можешь понять всей сложности положения. Дослужился до чина на фронте. А на фронте за убылью настоящих офицеров, хоть мерина произведут…»
Так говорили глазами, выражением лица, всей своей фигурой бывшие офицеры армии. А командиры – бондари, столяры, лудильщики, парикмахеры – говорили:
«Ты из нашего же брата, а чем ты лучше нас? Почему ты, а не мы? Мы еще лучше тебя управимся с делом…» (Там же, с.31)
И вот он-то, кого даже хотели убить, но штык волею обстоятельств, пронзил другого, совершенно случайно подвернувшегося, он-то, обращаясь к  очутившейся на краю гибели массе людей, которая после дикого кипения оказалась готовой принять его руководство, непримиримо глядит в лица подчиненных ему командиров:
«Добре, товарищи. Ставлю одно (только) непременное условие, подпишитесь: хоть Трошки неисполнение приказания – расстрел. Подпишитесь.
Так что ж, мы…
Да зачем?..
- Да отчего не подписаться…
Мы и так всегда… на разные голоса замялись командиры.
Хлопцы! – железно стискивая челюсти, сказал Кожух. – Хлопцы, як вы мозгуете?
Смерть! – грянула сотня голосов и не поместилась в столовой, - гаркнуло за распахнутыми черными окнами…
Кожух (же), сжимая челюсти, сказал, втискивая в мозги:
- Каждый, якось нарушит дисциплину, хоть командир, хоть рядовой. подлежит расстрелу.
К расстрелу!.. расстрелять сукиных сынов, хоть командир, хоть солдат, одинаково!.. опять с азартом гаркнула громадная столовая, и опять тесно, - не поместились голоса и вырвались в темноту…» (там же.сс.53 -54).
Таков, прогремевший в этих словах страшный закон войны, эхо которого мы многократно слышим и в средневековом китайском «Троецарствии», и в древнем Риме, где командующий вопреки мольбам всего войска велит казнить собственного сына за то что тот, хотя и победил варвара в поединке, но вышел на сам поединок без приказа…
 
В повести же Серафимовича это решение в столовой – первый шаг к превращению груд сырой руды в сплав железа, тот сплав. который способен сокрушать, казалось бы,  самые неодолимые преграды.. Дышащая звериными инстинктами человеческая масса, сталкивающаяся со звериной же жестокостью врага (см., например, описание того, как человеческий поток проходит мио истерзанных тел своих повешенных товарищей по оружию, среди которых и изуродованная девушка с.с92 -93) и нелепостью смертей, подобных гибели младенца, буквально на руках  обезумевающей матери, гибели от нецеленаправленного конкретно (как взрывозапас современного террориста) выстрела немецкого корабля, самою жизнью, самими сверхчеловеческими испытаниями превращается в «железный поток».
Нет, она, эта масса, не становится иной в собственно христианском смысле. Ее преображение совсем иного рода. Даже в отношении к отвлеченно понимаемой нравственности, что замечательно демонстрируют прямо кинематографические кадры с описанием наряженных кто во что горазд бойцов этого потока – тех, кто успел поживиться в захваченном городке. 
Что происходит с ними? – Командир грозно выстраивает их. Приказывает раздеться и ждать плети. Но чем заканчивается этот эпизод? – Тем, что оказывается достаточно одной угрозы, как сурового предупреждения. Все опять одеваются, во многом во что придется (Там же, сс.77 – 79, гл.27)…
И все же даже в отношении придирчиво надситуционной нравственности поток меняется. Если, подобно гоголевским казакам из «Тараса Бульбы», обезображенные нескончающейся бойней бойцы потока поначалу могут демонстрировать и примеры чудовищной жестокости, то со временем крепнущая внутренняя сила удерживает их и от лавообразного насилия по отношению к Другому, то есть враждебному по отношению к ним миру.
 Серафимович не сюсюкает с читателем. Так, подобно Гоголю, упоминавшему, как о цунами, о том, что вершили не только враги казачества, но и «жестокие казаки», не щадя ни бросаемых в воду «жидов», ни польских красавиц, ни младенцев, Серафимович просто, как художник,  фиксирующий увиденное. пишет о захваченном движением потока казацком селе: «Из поповского дома выводили людей с пепельными лицами в золотых погонах, - захватили часть штаба. Возле поповской конюшни им рубили головы, и кровь впитывалась в навоз (1).
За гомоном, криками,  выстрелами, ругательствами, стонами не слышно было как шумит река.
Разыскали дом станичного атамана. От чердака до подвала все обыскали, - нет его. Убежал. тогда стали кричать:
Колы не вылизишь, дитей сгубим!
Атаман не вылез.
Стали рубить детей. Атаманша на коленях волочилась с разметавшимися косами, неотдираемо хватаясь за их ноги. Один укоризненно сказал:
- Чого ж кричишь, як ризаная? От у мене аккурат як твоя дочка, трехлетка, в щебень закопали там, у горах, - та я ж не кричав.
Срубил девочку, потом развалил череп хохотавшей матери… (Там же, с.101, гл. 33).
… Но … течет поток. И начинает что-то изменяться не только в спаянности в часы и минуты отчаянных схваток, но и в ином, более глубинном:  
 «Кожух, исхудалый, - кожа обуглилась, угрюмо едет в тарантасе…
Уходят назад станица за станицей, хутор за хутором …
Казачки встречаю, низко кланяясь, и в ласково затаенных глазах – ненависть. А когда уходят (те, кто в потоке), с удивлением смотрят вслед: никого не убили, не ограбили, а ведь ненавистные звери» (Там же, с.111, гл. 37).
Преображается и отношение к лидеру, командиру – из человека из массы он превращается в Ведущего и Выведшего к Жизни, взлетающего на руках тех, кто еще так недавно, был готов прихлопнуть его, как докучливую муху, мешающую наслаждаться яствами с пиршественного стола вольготной жизни.
И когда, наконец, людской поток достигает спасительной цели, он, несмотря на внешнюю непритязательность, уже оказывается  совсем иным, нежели та масса, что начинала свой чудовищно тяжелый путь:
«Те же бесчисленные отрепанные, рваные, голые, босые солдатские фигуры, - но отчего, как по нитке, молчаливо затянулись в бесконечные шеренги, и  выкованы из почерневшего железа исхудалые лица, и стройно, как музыка, темнеют штыки?» (с.120)
Подобную по сути картину, но уже более длительного, и более глубокого  преображения мы видим и в «Педагогической поэме» Макаренко…  И только ли?
Нечто подобное, но уже развертывающееся в индивидуальном образе Пашки Корчагина, мы видим и в романе Николая Островского, который замечателен не своей особой оригинальностью, не рождающими споры литературными достоинствами, а именно тем, что он с потрясающе фотографической точностью передает нам один из осязаемых вариантов идеи Внутреннего Преображения и рисует, увиденный изнутри, лично пережитый путь и образ «советского святого»(2), человека, научившегося личное подчинять надличностному, стоящему выше него самого.
Что и кого мы видим в романе? – Ершистого мальчишку, который уже в первый день своей работы – в буфете – готов постоять за себя (Островский Николай. Сочинения в трех томах. Как закалялась сталь. Роман. – М.: Молодая гвардия, 1967, сс.20 – 21).  Мальчишку, который, вырастая и проходя через бешеную круговерть Истории, становится бойцом, готовым, «наступая на горло собственной песне», выполнить самый невероятный и кажущийся невыполнимым приказ.
Но уже в этом мальчонке, а затем  и подростке проступает тот стержень, который с годами становится сталью. Вот совсем еще юный Павел оказывается в застенке у петлюровцев. Рядом девушка, которую он пытается успокоить. Хотя, какое уж тут успокоение, если общая участь схваченных видится незавидной?
И вот девушка, почувствовав его, человеческое тепло, крепко обхватывает Павла руками: «Слухай, голуба, шепчут горячие губы, - мени все равно пропадать: як не офицер, так те замучат. Бери меня, хлопчику милый, чтоб не та собака дивочисть забрала…»
Но Павел вспоминает другую девушку, Тоню, отрывает девичьи руки: «Не могу, Христина. Ты – хорошая…» (Там же, сс.114 – 115)
Позже нечто подобное повторится, когда уже «идейно подкованный» Павел окажется на одной вагонной полке с Ритой: «Для него Рита была неприкосновенна»  (сс.194 – 195)…
Сегодня подобное поведение может показаться странным. Тем более, что описанное связывается с образом человека, прошедшего через жесточайшую войну. Но перед нами же – образцы определенного поведения, причем не надуманные, а взращенные иной жизнью и иной системой ценностей – той, которая, наряду с фривольными забавами и прочим (достаточно вспомнить М.Горького («Детство. В людях. Мои университеты», Купринскую «Яму» и др), тоже врастала в людей – столетьями врастала, отливаясь в кристаллы конкретных поступков в самых экстремальных ситуациях.
Но здесь очень значимо, что сама система ценностей Павки и многих его сотоварищей выковывается не просто ловкими пропагандистами с заманчивыми лозунгами, а самой, жизнью, где высоты соседствуют с ямами и грязью, и при этом отнюдь не все «плотское» видится неуместным. Поэтому и два эпизода, где Павел ведет себя своего рода аскетом – не безусловный абсолют, что мы видим в сцене, когда  комсомолка же Рита, лежа на траве, привлекает к себе  сотоварища Сергея и властно целует его в губы (Там же, с.152 – 153).
И жизнь-то, описываемых в романе лет, - это постоянное, отчаянное балансированье над пропастью смерти. Но той смерти, которая, как и сама жизнь, может быть очень разной, однако всегда нераздельно связанной с тем, за что и как умирать. Потому-то и один из красноармейцев во вроде бы шутливо начатом разговоре убежденно говорит:
«- Умирать, если знаешь за что, особое дело.  Тут у человека и силы появляются. Умирать даже обязательно надо с терпением, если за тобой правда чувствуется. Я одного парнишку знал. Порайкой звали. Так он, когда белые застукали его в Одессе, прямо на взвод целый нарвался сгоряча. Не успели его штыком достать, как он гранату себе под ноги ахнул. Сам на куски и кругом положил беляков кучу. А на него сверху посмотришь – никудышный. Про него книжку не пишет никто, а стоило бы…
- А смерть бывает и собачья. Мутная смерть. Без почета…»
Как это – собачья? – Да так, как тогда, когда красноармейцы ворвавшись в дом, где, как они подумали, застукали «полячишек», увидели, что «свой разъезд орудовал» И дело-то «совеем невеселое»: «женщину притесняют. Жил там офицеришка польский. Но они, значит, его бабу до земли и пригнули».  
А тут «мы» с латышами. «Крепкий народ эти латыши, кремневой породы. Приволокли они тех к конюшне каменной. Амба, думаю, шлепнут обязательно. А один из тех, что попался, здоровый такой парнище, морда кирпича просит, не дается, барахтается. Загинает до седьмого поколения. Из-за бабы, - говорит, - к стенке ставить! Другие тоже пощады просят.
Меня от этого всего в мороз ударило. Подбегаю я к Бредису и говорю: «Товарищ, комроты, пущай их трибунал судит. Зачем тебе в их крови руки марать? В городе бой не закончился, а мы тут с этими рассчитываемся. Он до меня как обернется, так я пожалел за свои слова. Глаза у него, как у тигра. Маузер мне в зубы. Семь лет воюю, а нехорошо вышло, оробел. Вижу, убьет без рассуждения. Крикнул он на меня по-русски. Его чуть разберешь: «Кровью знамя крашено, а это – позор всей армии. Бандит смертью платит»…
Вот оно что получилось. По-собачьи люди сгинули. Разъезд-то (насильников) был из Мелитополя. У Махно раньше действовали, народ сбродный.
… - Замотается меж нас всякая дрянь. Не досмотришь всех. Вроде тоже за революцию старается. От них грязь на всех. А смотреть тяжело было. До сих пор не забуду…» (Там же, с.161).
Сегодня, когда известно множество мемуаров, наблюдений и неоднородных размышлений о революции, легче склониться к мысли о том, что всякая революция и гражданская война (прежде всего, гражданская) вздымает закономерно и всяческую человеческую муть, не говоря уже о том, что «человек с ружьем» далеко не всегда в силах устоять перед соблазном это ружье использовать при первой же возможности.
Как тут не вспомнить, оказавшиеся и социально пророческими слова Чехова о том, что, если на сцене ружье, оно обязательно должно выстрелить. А что уж тогда говорить о ружье, которое не на сцене, а в разгоряченных руках!
Обратной стороной жуткого расстрела, который рассказчик никак не может забыть становится сцена с пленными поляками:
«По улице оцепленные кавалерией, шли пленные польские солдаты. У ворот тюрьмы стоял комиссар полка, дописывал в полевую книжку приказ.
- Возьмите, товарищ Антипов, - передал он записку коренастому комэскадрона. Нарядите разъезд и всех пленных направляйте на Новоград-Волынский. Раненых перевязать, положить в повозки и тоже по тому направлению. Отвезите верст за двадцать от города – и пусть катятся. Нам некогда с ними возиться. Смотрите, чтобы никаких грубостей в отношении пленных не было.
Садясь в седло, Павел сказал Самуилу:
- Ты слыхал? Они наших вешают, а их провожай к своим без грубостей! Где взять силы?
Комполка повернул к нему голову, всмотрелся. Павел услыхал, твердые, сухие слова, произнесенные комполка как бы про себя:
- За жестокое отношение к безоружным пленным будем расстреливать! Мы не белые!
И, отъезжая от ворот, Павел вспомнил последние слова приказа Реввоенсовета, прочитанные перед всем полком:
«Рабоче-крестьянская страна любит свою Красную Армию. Она гордится ею. Она требует, чтобы на знамени ее не было ни одного пятна».
- Ни одного пятна, - шепчут губы Павла» (Островский Н… Т.1.  Как закалялась сталь, с.170)…
Да, мы сегодня все явственней начинаем ощущать чудовищность любой бойни, бойни, как таковой. Более того, нескончаемые сериалы, так называемые документальные телепередачи и т.д. приковывают внимание к сценам расстрелов и прочих жестокостей, вершимых и красными. И это тоже неотъемлемая часть исторического полотна.
 Но Островский-то рисует тех, кто искренне убежден, что бой за правое дело не должен и не может превращаться в бойню. И в этом бесхитростном  рисунке тоже одна из черточек многогранной исторической Правды – не правды деталей, которая часто не проверяема, а Правды логики событий и их эмоционально-духовных пружин.
Кроме того, здесь существенно еще и то, что перед нами роман, оказавшийся учебно-настольной книгой для целых поколений; и в сценах, подобных упомянутым, мы видим и модели, образцы того поведения, которому должно следовать (3).В качестве даже не просто эталона, а обыденно-естественной составляющей созидаемой реальности обрисовывались не палачество, а жертвенность и мужество бойца, готового лицом к лицу встретить любого врага, любые испытания.
Эта поэтика боя, а не бойни звучит в романе и в кратком описании удара красных по Житомиру и Бердичеву: «Павел потерял ощущение отдельной личности. Все эти дни были напоены жаркими схватками. Он, Корчагин, растаял в массе, и, как каждый из бойцов, забыл слово «я», сталось лишь слово «мы», наш полк, наш эскадрон, наша бригада» (Там же, с.172).   Сравните сами с хрестоматийными строками Маяковского: «Я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз»).
Здесь – то «упоение в бою», которое для Павла никак несовместимо с собственно бойней и работой палача.
 
Но неприятие бойни и дикого разгула для Павла и его сотоварищей отнюдь не означает   готовности смягчиться при столкновении с Чужим. Ведь и расстрелянные за насилие в романе тоже чужие, только чужие среди своих. И пафос романа (именно тут уместно это слово) в огромной мере связан с приятием и поэтизацией Железной, Стальной Силы, которая, как некогда неведомый Павке Мардук, способна взнуздать, а, если потребуется, и сокрушить Хаос. И в этом плане роман Николая Островского не просто эпичен. Он – продолжение последовательно-повторяющегося движения мирового эпоса в той его составляющей, где гармонизирующий и дающий жизнь Порядок победно сменяет Хаос. (Показательно, что античный космос в буквальном переводе означает украшение, порядок. Отсюда и одна основа таких, на первый взгляд, совершенно разнородных современных слов, как космос в нынешнем его понимании,  и косметика).
И этот Порядок из порядка внешнего прорастает в определенный порядок внутреннего мира:
Так, возвращаясь из разведки, Павел, как-то подозвал к себе политрука:
«- Слушай…, как ты посмотришь на такое дело: вот я собираюсь перемахнуть в Первую Конную. У них дела впереди горячие. Ведь не для гулянки их столько собралось. А нам здесь придется толкаться все на одном месте.
Крамер посмотрел на него с удивлением.
Как это перемахнуть? Что тебе Красная Армия – кино? На что это похоже? Если мы все начнем бегать из одной части в другую, веселые будут дела!
Не все ли равно, где воевать? – перебил Павел… Тут ли там ли. Я же не дезертирую в тыл.
Крамер категорически запротестовал:
- А дисциплина по-твоему что? У тебя. Павел, все на месте, а насчет анархии, это имеется. Захотел – сделал. А партия и комсомол построены на железной дисциплине. партия – выше всего. И каждый должен быть не там, где он хочет, а там, где он нужен (Там же, с.162)
Наступит день, и уже сам Павел, расставаясь с милой ему сердцу девушкой Тоней, говорит: «Ты, конечно, знаешь, что я тебя любил и сейчас еще любовь моя может возвратиться, и для того ты должна быть с нами. Я теперь не тот Павлуша, что был раньше. И я плохим буду мужем, если ты считаешь, что я должен принадлежать прежде тебе, а потом партии.  А я буду принадлежать прежде партии, а потом тебе, и остальным близким» (Там же, с.180).
Над этими словами несложно иронизировать. Не так уж трудно и проследить, какие, вплоть до уродливых, тени может оставить эта позиция. Но можно и вспомнить слова Христа: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, тот недостоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто не берет креста своего и следует за мною, тот не достоин Меня» (Матф. 10: 37).
Конечно же, между образами христианских святых и Павкой есть колоссальные различия, а Христос – не Карл Маркс. Но общее здесь – в кровоточащих, болезненных, но и неизбежных акцентах на иерархии ценностей, их соподчиненности. Иерархии, особенно востребуемой в дни личных испытаний и социальных катаклизмов.
Именно эта готовность и способность «себя преодолеть» все рельефнее проступает в образе меняющегося Павла. Вот он, «привыкший к табаку почти с детских лет» резко избавляется от курения, сказав в кругу молодежи: «Я больше не курю»…
Это произошло неожиданно. Кто-то завязал спор о том, насколько привычка сильнее человека, как пример привел куренье. Голоса разделились. Электрик (то есть Павел) не вмешивался в спор, но его втянула Таля, заставила говорить. Он сказал то, что думал:
- Человек управляет привычкой, а не наоборот. Иначе до чего же мы договоримся?
Цветаев из усов крикнул:.
- Слово со звоном. Это Корчагин любит. А вот если этот форс по шапке, то что же получается? Сам-то он курит? курит. Знает, что куренье ни к чему? Знает. А вот бросать – гайки слабы. Недавно он в кружках «культуру насаждал». И, меняя тон. Цветаев спросил с холодной насмешкой:  Пусть-ка он ответит нам, как у него с матом? Кто Павку знает, тот скажет: матершит редко, да метко. Проповедь читать легче, чем быть святым.
Наступило молчание. Резкость тона Цветаева невероятно подействовала на всех. Электрик ответил не сразу. Медленно вынул он изо рта папироску, скомкал и негромко сказал:
- Я больше не курю.
Помолчав, добавил:...  Грош цена тому, кто не может сломить дурной привычки. За мной остается ругань…  Я, братва, не совсем поборол этот позор, но даже Димка признается, что редко слышит мою брань. Слову легче сорваться, чем закурить папиросу, вот почему не скажу сейчас, что и с тем покончил. Но я все-таки и ругань угроблю» (Там же, сс.281 – 282).
Эта готовность переломить самого себя проступает у выковывающего самого себя Павла и в ситуациях еще более экстремальных. Вот, после окончания осмотра на маневрах «один из командиров с красивым, но обрюзглым лицом резко спросил (у нездорового к тому времени Корчагина):
- Почему вы на лошади? У нас командирам и военным батальона ВВО не положено иметь лошадей. Приказываю отдать лошадей в конюшню, маневры продолжить пешими. 
Корчагин знал, что если он слезет с лошади, то принимать участие в маневрах не сможет, он не пройдет и километра на своих ногах. Как было сказать об этом крикливому франту с десятком перевязей и ремней?
- Я без лошади в маневрах не могу участвовать.
- Почему?
Понимая, что иначе ничем не объяснить своего отказа, Корчагин глухо ответил:
- У меня распухли ноги, и я не смогу неделю бегать и ходить. Притом я не знаю, кто вы, товарищ.
- Я начальник штаба вашего полка- это раз. Во-вторых, еще раз приказываю слезть с лошади, а если вы инвалид, то не я виноват, что вы находитесь на военной службе.
Корчагина словно хлестнули плеткой. Рванул коня уздой, но крепкая рука Гусева удержала его. В Павле несколько минут боролись два чувства: обида и выдержка. Но Павел уже был не тем красноармейцем, что мог перейти из части в часть, не задумываясь. Корчагин был военком батальона, этот батальон стоял за ним. Какой же пример дисциплины показал бы он ему своим поведением! Ведь не для этого же хлыща он воспитывал свой батальон. Он освободил ноги из стремени, слез с лошади и, превозмогая острую боль в суставах, пошел к правому флангу» (Там же, сс.300 – 301).
Какое несчетное количество раз этот эпизод подчеркивался советскими читателями, прежде всего школьниками, которых учили в таком-вот примере видеть образец самодисциплины! А ведь есть здесь и обратная сторона – «красивый франт», паразитирующий и самоутверждающийся на самодисциплине других. Грубо говоря, самодур, вроде Тургеневской барыньки, повелевающей Герасиму утопить Муму. Только Герасим выполняет вздорное распоряжение в силу вогнанной в него с измальства привычки повиноваться, а не выкованной годами самодисциплины. Но, выполнив чудовищное для него распоряжение, немой Герасим молча уходит от хозяйки, тем самым порывая с самой системой таких отношений, где возможно подобное – страшное предчувствие «русского бунта, бессмысленного и беспощадного».
Корчагин же остается в системе, допускающей подобное. Ради высшей, надличностной  цели. И в этой, самообуздывающей исполнительности вызревают уже семена будущего страшного парадокса – парадокса двойственности, амбивалентности самодисциплины во имя торжества Целого над Частным, там, где, по сути, просто другое Частное выступает под маской Целого, деформируя тем самым и собственно «высшие цели».  
Но вернемся к Павлу. Для Павла  и таких, как он, путь к личной самодисциплине, к подавлению внутреннего хаоса, неотделим от решительного отторжения хаоса внешнего, который совершенно искренне воспринимается как гибельный путь в никуда.
Вот резкими мазками автор описывает убийственную драку на меже, уродливо кровавую, остановить которую может только мечущийся среди дерущихся всадник с грохочущим маузером. Драку, которая оказывается лишь одним из  звеньев  нескончаемо-горькой цепи, порвать которую, по убеждению Павла способны только колхозы, решительно отказывающиеся от запутанных частных делянок (Там же, сс.286 – 289)…
Стоит ли говорить о том, с каким отвращением Павел воспринимает человеческую массу в переполненном вагоне №4, где и продохнуть «было» нельзя, а «бидоны, ящики, мешки и корзины стояли на всех полках», и «кругом были чужие, похабные лица». Колоритнейшая и показательнейшая сцена! (сс.191 – 194).
И чем все заканчивается? – Победой над «мешочниками»: «Отряд, состоявший из десяти чекистов выпотрашивал вагон. Павел по старой привычке помогал проверять весь поезд. Уйдя из ЧК, он не порвал связи со своими друзьями…  Окончив проверку, Павел вернулся к Рите. Вагон наполнили новые пассажиры – командированные и красноармейцы.
На третьем ярусе оставалось лишь место для Риты, все остальное было завалено тюками газет…» (Там же, с.194).
Знаменательнейшая картина! При этом такая,  на которую можно посмотреть совершенно разными глазами. Вдумайтесь только: «мешочников», которые худо ли бедно, но обеспечивали горожан съестным, сменили военные и командировочные, а бидоны и мешки – кипы газет. Так рациональной ли считать такую форму порядка?..
На этот вопрос отчасти попытался ответить эстонский автор Калле Каспер в своих «Буриданах»: «На перроне Алекса (речь идет о 1919-м годе) обыскали, но поскольку кроме портсигара и спичек у него в кармане ничего не было, отпустили, в отличие от спекулянтов, которые остались под арестом. Москва до сих пор была словно в осаде, и устроили эту блокаду не белые, а сами большевики. Казалось, что они поставили себе целью уничтожить жизнь в собственной столице:  заградотряды останавливали поезда и конфисковывали все продукты, а если они что-то пропускали, то это забиралось уже на вокзале» (Каспер Калле. Буриданы. – Звезда, 2016, №12, с.122).
Конечно, мы не можем воспринимать упомянутое, как всеобъемлющую истину. Иначе города просто-напросто полностью вымерли бы. Но даже на приведенных крохотных примерах видно, как нетрафаретно складываются  частицы- пазлы. И бесценность таких книг, как книга Николая Островского, еще и в том, что независимо от намерений автора и того «духа эпохи», который автор стремится выразить, они, помимо прочего дают нам и такие блики, такие грани истории, которые без них проступали бы сквозь десятилетия не столь рельефно.
Но для самого Павла «мешочники» - это часть Иного мира, мира вне революции, вне напряженнейшей битвы за выживание и усиление надличностного Целого. И эта часть для него сродни всем тем, кто вне мира этой борьбы. Как, скажем, инженер Туманов, которого оборванный, но четко видящий свою цель Павел брезгливо называет «откормленным буйволом». Милой же в прошлом Тоне, оказавшейся спутницей жизни этого самого Туманова, (той, которая,  глядя на него говорит: «Здравствуй, Павлуша. Я, признаюсь, не ожидала увидеть тебя таким. неужели у власти ты не заслужил ничего лучшего, чем рыться в земле? Я думала, что ты давно уже комиссар или кто-нибудь в этом роде. Как-то неудачно у тебя жизнь сложилась») бросает:
« -… О моей жизни беспокоиться нечего, тут все в порядке. А вот у вас жизнь сложилась хуже, чем я ожидал. Года два назад ты была лучше: не стыдилась руки рабочему подать. А сейчас от тебя нафталином запахло. И скажу по совести, нам с тобой говорить не о чем» (Там же, сс.234 – 235).
… В этом, затертом с былых школьных лет диалоге, равно, как и в одном из предыдущих эпизодов, проступает и брезгливое неприятие фронтовиками и «людьми дела» тыловых и около фронтовых «крыс» («Я был батальонный разведчик. А он писаришка штабной. Я был за Россию ответчик. А он спал с моею женой»). Но проступает смутно, как бы в подсознании. На авансцене же – решительное неприятие бойцом революции того, что со временем в советском лексиконе получило название «мещанства». Того образа жизни, каковой он не мог принять и когда дело дошло до его собственного брата Артема, который порвав с дочерью каменотеса, портнихой Галей, «пошел в примаки» к серенькой Стеше, в семью из пяти ртов, без единого работника. Здесь он после деповской работы всю свою силу вкладывал в плуг, обновляя захирелое хозяйство» (Там же, с.240).
Уходя, не попрощавшись, из дома брата, Павел размышлял: «Какая нелегкая затянула сюда Артема? Теперь ему до смерти не выбраться. Будет Стеша рожать каждый год. Закопается, как жук в навозе. Еще чего доброго депо бросит…  А я было думал в политическую жизнь втянуть его» (Там же, с.241).
Сегодня  в русской части России семья, где жена «будет рожать каждый год» видится почти недостижимым идеалом. Но Павлу (да и только ли ему?) все виделось иначе. И тут, не претендуя на открытие, хотелось бы задаться вопросом: а только ли в «советскости» тут дело? Разве не было в предреволюционной русской литературе мощнейшей струи – не просто «тренда», а целого Гольфстрима, где дети оказывались «за кадром» либо на обочине повествований?  Ведь, казалось, миру нужны интеллектуальные, активные, действующие либо, хотя бы мятущиеся в поисках бури. – «А чтоб иметь детей, кому ума не доставало?»
Здесь, по крайней мере, есть, над чем поразмыслить. Причем поразмыслить именно с высот и ухабов такого непростого нашего сегодняшнего дня.
Что же касается отторжения «мещанства», столкновения с ним бывшего бойца, то замечательный образец такого рода дает нам «Гадюка» А.Н.Толстого. Вчерашняя лихая кавалеристка и потаенная даже для себя самой возлюбленная красного командира оказывается не способной вписаться в новый и ставший чуждым для нее мир постреволюционного быта, когда «в двадцать два года (вдумайтесь только: в 22! – Ю.Б.) (ей) нужно было в третий раз начинать новую жизнь» ( Толстой Алексей. Избранное в двух томах. Том 1. Повести и рассказы. – Ленинград: Художественная литература, 1979, с.579). Правда, в отличие от Павла, Ольга  («гадюка») пытается даже стать «модной». Но все равно остается чужой в этом мирке, где точку во взаимоотношениях ставит пистолетный выстрел. 
И она, как и Павел, стала в пекле войны Другой, Но ее преображение оказалось невостребованным.  Павлу же в этом отношении повезло. Он в иной среде. И потому, вопреки испытаниям и физическим болям, он ощущает закалку стали, как движение вверх, к обновленному человеку в обновляемом мире.
.
Поразительная и болезненнейшая парадоксальность неуемной на  фокусы госпожи Истории!  Демократическая по идее и соответственно в идеале своем общедоступная  направленность на внешнее и внутреннее Преображение, на Будущее, та самая направленность, которая помогала продираться сквозь буреломы Настоящего, сочеталась с прямо противоположной ей идеей классовой и духовной сегрегации, И этот симбиоз, казалось бы, совершенно несовместимого и стал весомейшей составляющей особенно раннесоветской реальности…
Здесь перед нами огромное поле для исследований и просто размышлений, поле лишь поверхностно затронутое этими беглыми, эскизными заметками.
 
                                  Примечания
1. Тут интересно было бы поразмышлять над одной из статей  известного востоковеда Г.Мирского, где этот безусловный профессионал характеризует режим Хусейна, как режим 35-летнего «фашистского господства», а об иракцах пишет:  «И еще одно стоит упомянуть: национальный менталитет иракцев. Их политическая культура насквозь пронизана жестокостью, при любом перевороте у них был только один способ расправы с побежденным – «К стенке!» (Мирский Г. Драма арабского Востока. – Мировая экономика и международные отношения, 2014 г., №11, с.79).
        Если отойти от вопроса о судьбе собственно элит и их лидеров, сражающихся за власть, то мы увидим, что в истории многих народов, были периоды, когда «стенка», гильотина и прочее оказывались единственным способом расправы с побежденным врагом. Собственно же любая гражданская война, как мы это видим уже и в разрозненных бликах советской литературы, оказывается необычайно жестокой и беспощадной. И, увы, то, что описывает И.Бунин в «Днях окаянных» и многое, многое иное, «вне- и «антисоветское», представляет нам лишь разрозненные, чудовищные образы многократно повторяющихся в мировой истории столкновений и беспощадного взаимоистребления, природу которого не постичь, концентрируясь лишь на зверствах красных, белых, или чьих-то иных…
Что же касается «фашизма», то, к сожалению, здесь мы видим, как это понятие превращается в простую этикетку, клише, которое употребляется при описании разнородных явлений. Образно говоря, если волк или пантера – хищники, то это еще не означает, что всякий хищник – волк или пантера. В соцально-политической истории то же самое. Фашизм и особенно национал-социализм для нас воплощенное зло. Но это не значит, что всякое масштабное зло следует именовать фашизмом.
2.        Показательно эта идея звучит в разных работах Льва Анненского.
3.        Тут может раздаться целый хор голосов: «Да ведь все это лакировка ой, какой грязной реальности!» Но просто ли лакировка? – Сомневаюсь, и думаю, что речь идет именно о принципиальных эталонах, которые могут множество раз расходиться с действительностью, но при этом оставаться эталонами, подобно знакам дорожного движения, которые, сколько бы раз не нарушались его правила, продолжают оставаться самими знаками.
                       И это не общие слова. Достаточно бросить беглый взгляд на историю, где эталоны были очень и очень разными. Так, Ассирийские цари в своих, рассчитанных на века, надписях горделиво сообщали, как они расправлялись с побежденными, сдирая заживо кожу с царей и украшая стены поверженных городов отрубленными головами знати. А вот у буддийского императора Ашоки были совсем иные идеалы. И идеалы, модели поведения Христа – именно Христа, не крестоносцев, не инквизиторов, кардинально отличались от моделей поведения для «успешных людей» тогдашнего Рима. Здесь есть, над чем думать. 
 
© Бондаренко Ю.Я. Все права защищены.

К оглавлению...

Загрузка комментариев...

В старой Москве (0)
Старик (1)
Ростов Великий (0)
Ярославль (0)
Зима, Суздаль (0)
Москва, ул. Покровка (1)
Троице-Сергиева лавра (0)
Суздаль (1)
Деревянное зодчество (0)
Ростов (1)
Яндекс.Метрика           Рейтинг@Mail.ru     
 
 
RadioCMS    InstantCMS