ПРИГЛАШАЕМ!
ТМДАудиопроекты слушать онлайн
Художественная галерея
Собор Архангела Михаила, Сочи (0)
Храм Преображения Господня, Сочи (0)
Соловки (0)
Храм Нерукотворного Образа Христа Спасителя, Сочи (0)
Москва, Ленинградское ш. (0)
Храм Казанской Божьей матери, Дагомыс (0)
Поморский берег Белого моря (0)
Соловки (0)
Приют Святого Иоанна Предтечи, Сочи (0)
Храм Преображения Господня, Сочи (0)
Храм Нерукотворного Образа Христа Спасителя, Сочи (0)
Троице-Сергиева лавра (0)
Соловки (0)
Соловки (0)
«Рисунки Даши» (0)
Москва, Смольная (0)
На Оке, Таруса (0)

«Найти черную кошку в темной комнате» (глава 3-4) Джон Маверик

article439.jpg
Глава 3
 
«Как удивительно, - думал Йенс. - Сколько радости, оказывается, может принести человеку обыкновенная китайская лампа на батарейках!» С тех пор, как он подарил Саре купленный у Ханса ночник - «аварийный, - сказал, - на случай, если опять электричество выбьет» - девочка сильно изменилась. Оживилась, повеселела, заметно округлилась лицом. Бледные щеки разрумянились и заблестели — глянцево, как спелые яблоки. Тревожная мимика смягчилась, уступив место доверчиво-детской, и даже речь из прерывисто-пугливой сделалась медленной, текучей. Сара больше не боялась остаться без света и не плакала по ночам от страха перед доппельгангерами.
- Я теперь гораздо лучше сплю, - похвасталась она Йенсу.
Зеркальце, пилочки, заколки и прочие штучки были изгнаны в выдвижной ящик, а на столике воцарился зеленый камень, оттеснив в угол больничный ночник.
Девочка скучала. К ней никто не приходил — парализованная после инсульта бабушка и страдающий болезнью Альцгеймера дед не могли навещать внучку. И отчего-то так повелось, что в конце каждого рабочего дня, а иногда и во время него — в свободную минутку — Йенс заглядывал в палату к Саре. То ли сироту жалел, то ли сам возле нее отогревался. Девчачья болтовня отвлекала от ненужных рефлексий и казалась путешествием в прошлое, где все было молодо, беззаботно, и любая беда виделась не преградой, а кочкой на пути.
- … ничего, говорит, не знаю. Он нам так сказал, господин Хоффман, хватит вам гулять, будете каждую неделю писать по тесту. Кто не подготовился — пеняйте на себя. Я, говорит, ненавижу детей...
- Кто? - улыбался Йенс.
- Да физик наш. А дед — он тогда еще нормальный был, ну, более или менее. Сейчас-то совсем забывчивым стал, чайник сам заварить не может... Смотрит на него и не знает, что раньше делать: плиту включить, заварку насыпать или воду налить.
- Как же вы живете?
Девчонка передернула худыми плечами.
- А так. Я по дому хлопотала. А сейчас к ним социальный работник ходит. Да, так дед, значит, в школу позвонил и...
- Сара, - перебил ее Йенс, - ты расскажи лучше, как все у вас в Андсдорфе начиналось?
- Ну... - она задумалась. - Я тогда маленькая была. Мы на Шиллерштрассе жили, в самом центре города. И вот, помню, уже месяца за два начало потряхивать. То чашка со стола упадет, то люстра трясется и посуда в шкафу дзинькает. Мама смеялась, что это дракон просыпается, есть хочет.
- Какой дракон? - спросил Йенс.
- Желтый, земляной. Сказка была такая... Мама все время сказки придумывала, чтобы я лучше засыпала. Не помню, чтобы кто-нибудь боялся подземных толчков. Взрослые переглядывались — но без паники. Может, их городские власти успокаивали или еще что. Они всегда себя так ведут: говорят, что все нормально, а на самом деле...
Йенс кивнул.
- А в самый день землетрясения, - продолжала Сара, - мы с дедом и бабулей гуляли в парке — в том, что вдоль набережной тянулся. Красивый парк. Мраморные статуи, лавочки,  лесенка к воде. Бабуля, помню, для меня кораблик смастерила из голландской туфли — паруса из сумки выкроила, как настоящие получились. Он мне нравился очень. Я по ступеням вниз сошла — там отмель песчаная — так я на отмели присела на корточки — спустила кораблик на воду. И тут вода стеной вздыбилась — чуть меня в реку не смыла, и слышу: дед кричит. «Сара, сюда, скорее!» Кричал так, что я перепугалась. Бросилась наверх. Еле успела. Земля ходуном заходила — так что стоять невозможно - потом раскололась и река вся в трещину утекла. Ужас такой, господин Хоффман. Деревья падают, камни какие-то, куски асфальта. Люди бегут, а я реву — мне кораблик жалко. Мы с дедом и бабулей выбрались кое-как, а кто дома был — мама, папа, Моника — всех засыпало.
- Моника — это твоя сестра? Она тоже погибла?
- Да... Она болела в тот день, поэтому с нами гулять не пошла. Пошла бы — жива осталась. Она такая была... кра-си-ва-я...
Сара всхлипнула, и Йенс протянул ей бумажную салфетку, в которую девочка сразу уткнулась покрасневшим носом. Как там Элькем говорил: «приходится иногда быть и терапевтом, и психологом...»? Что ж... Иногда Йенс представлял себе, что такой, как Сара, могла вырасти их с Джессикой дочка — легкомысленной болтушкой, упрямым подростком с крашеной челкой — и по сердцу проходила волна нежности. Хотелось приобнять девчонку, потрепать по щеке, сказать что-нибудь доброе. Потом вспоминал, что никакая она ему не дочь, и готов был сквозь землю провалиться от неловкости.
- Ну вот, - Сара швырнула мокрую салфетку на столик. - Потом город отстраивать начали — магазины, дома... но, как раньше, уже не стало. Нам с дедом и бабулей муниципалитет квартиру выделил — на отшибе, но мы и тому порадовались, потому что во времянке жили. А через пару лет эти полезли из разлома, как черти из ада.
- Доппельгангеры?
- Ага, доппели. Сначала по темным окраинам шастали, где фонарей нет. А когда с нашими главными договорились, чтобы свет везде выключать и окна задраивать — повсюду начали бродить. Теперь уже мы ночью на улицу выйти не можем. Оккупировали город, - сказала сердито и, заметив удивленный взгляд Йенса, добавила. - Так дед говорит. А я их ненавижу.
            - Сара, а откуда они вылезают? - спросил Йенс. - Доппели?
- Из-под моста, где я упала. Там их главная «дверь». Вы там были, господин Хоффман, видели...
- Нет.
- А почему? - заинтересовалась Сара. - Все, кто к нам, в Андсдорф приезжают — туда ходят. Что-то вроде местного атракциона, иначе что у нас делать? Говорят: «нам все равно, мы про них ничего знать не хотим, про ваших двойников», а сами идут.
- Я работать приехал, - сухо ответил Йенс.
«И я не любопытен», - прибавил мысленно.
Он лукавил — и перед Сарой, и перед самим собой. Да, психологию туриста Йенс презирал, и от «местных атракционов» его всегда с души воротило. Не праздным ротозеем явился он в Андсдорф. Дело, однако, заключалось в другом. Ни себе, ни особенно малявке — а может, и наоборот: ни ей, ни особенно себе — Йенс не мог признаться, какой жути нагнал на него рассказ Сары о подземной музыке. Необъяснимый, ирреальный страх копошился в сердце, стоило только вообразить густые заросли молодых дубков, грибы во мху, тонкие, разрозненные звуки черной флейты. Не страх даже, а какое-то тихое отвращение. Пойти к разлому — было то же самое, что в детстве прогуляться по ночному кладбищу. Или еще хуже. На кладбище Йенс — уж если на то пошло — ничего не потерял, и поход туда представлялся ему бессмысленным геройством, а в разлом его влекли мысли о Джессике.  
«Вы там были, господин Хоффман, видели...» - повторил он слова Сары. Почему она говорила так уверенно? Могла ли девчонка что-то знать о его горе? Конечно, могла... и знала. Все знают, что в Андсдорф не приезжают просто так. Это город скорби и скорбящих, и скорбь влечет людей к таинственной «двери», заставляет писать записки и класть их на карниз «Остерглоке», искать «сумеречную зону». Что же он, Йенс, медлит? Скоро дожди польются, не переставая, стеной. Нудные осенние ливни, которые превращают улицы в реки, а переулки — в сточные канавы. Тогда землю под мостом окончательно развезет. Потом ударят ноябрьские холода. Поднимаются ли доппельгангеры зимой на поверхность или спят в глубине, окутанные землей, как личинки насекомых? Йенс понятия не имел, есть ли у двойников обувь и теплая одежда. Ему они виделись босыми и в лохмотьях — в обносках с человеческого плеча. Едва ли они сами умели ткать и шить, а босиком и раздетыми не очень-то погуляешь по снегу.
«Ладно, убедила девчонка. Погляжу на разлом, - решил Йенс, - эту местную медину и мекку. Пока окончательно не испортилась погода. Узнаю, что там такое. Может, и грибов наберу заодно», - подумал слегка истерично.
Он собирался пораньше уйти с работы, тем более, что операций после обеда не намечалось. Оставалась кое-какая писанина, но ее не грех было закончить в другой день. Однако в начале четвертого привезли роженицу с неправильным прилежанием плода, и Йенсу пришлось спуститься в операционную на первом этаже. Пока устанавливал эпидуральный катетер и выполнял прочие рутинные процедуры, заметил: что-то звериное витало в воздухе в доппельгангерском крыле. А еще - сквозь хлорку и антисептики отчетливо пробивались ароматы земли, цветов и мокрых еловых шишек. То, что в «верхних» отделениях лишь угадывалось, едва различимое, смутное, скорее воображаемое, чем реальное — в родильном звучало ясной холодной нотой. «Как будто двойники здесь — частые гости», - удивился Йенс.
Кесарево сечение под местной анестезией — операция несложная. Он провел таких сотню. Пациентка в сознании, но не чувствует боли.
«Доктор, а правда, что от наркоза можно охрометь?» - спрашивает женщина с торчащим носом и впалыми щеками — и Йенс смотрит ей на кончик носа. - У моей знакомой правая нога так и не очнулась — до сих пор как ватная...» - «Все будет хорошо, - успокаивает он пациентку, - не беспокойтесь, фрау Бопп».
«Отличный мальчик! Поздравляем!»
Недоверчивая гримаса на лице женщины сменяется радостью, почти восторгом. По серым губам улыбкой разливается неожиданная красота.
Через сорок минут Йенс помыл руки и вышел в холл, мечтая о чашечке горячего кофе. Фрау Бопп отвезли в палату. Младенца... а вот и фрау Вернеке с новорожденным, но только как же странно она его несет! Закутанного с головой в какую-то тряпку — не байковое одеяльце, в которое обыкновенно заворачивают детей, а что-то линялое, непонятного цвета. Держит грубо, поперек, будто куль с мукой, а не живое существо. Мертвый ребенок? Не может быть, в операционной он закричал!
 Сам не вполне понимая, чего хочет, Йенс двинулся за старшей медсестрой. Ступал мягко, стараясь не шуметь, и с рассеянным видом — на случай, если фрау Вернике обернется и спросит, что ему, собственно, нужно — но та скользила вперед, не оглядываясь. Высокая, парящая в пространстве холла фигура в гладких одноразовых бахилах и зеленом халате — прямая, словно швабру проглотила, худая и строгая. Не женщина — мойра.
Вслед за фрау Вернике Йенс прошел коридор до конца и, свернув направо, оказался в тупике, перед закрытой металлической дверью. Он видел, как медсестра, зажав кулек под мышкой, набрала какое-то число на цифровом замке. Дверь распахнулась — за ней в багровом полумраке обозначилась лесенка, ведущая наверх. Нижняя ступенька была подсвечена двумя тусклыми светодиодами, верхние — терялись во тьме. И запах — все такой же неуловимо-хищный, острый и свежий одновременно — ударил струей. Концентрированный аромат леса, пожалуй, приятный, но абсолютно не уместный в провонявшей лекарствами больнице.
Йенс замешкался, не зная, идти ли дальше или сделать что-то другое, может быть, окликнуть медсестру с ребенком, и пока он раздумывал, та скрылась в узком красном проеме. Тяжелая дверь захлопнулась за ее спиной, запечатав проход в звериное логово. Йенс подергал ручку — закрыто. Ай да фрау Вернике!  Не зря она не понравилась ему с первого взгляда. Йенс не любил сухих, педантичных женщин, а в старшей медсестре ему вдобавок чудилось что-то безжалостное, чтобы не сказать — человеконенавистническое. Мисс Гнусен, чтоб ее, омерзительный, но неизбежный среди младшего медицинского персонала типаж.
«Ну ладно, хватит накручивать, - перебил сам себя Йенс, - Так Бог знает до чего додуматься можно», - и  поспешил в «человеческое» крыло, на второй этаж.
- Что? - озадаченно переспросил Лемес, выслушав сбивчивый рассказ коллеги. - Отнесла новорожденного доппельгангерам? Да, но... вы просто не в курсе, Хоффман. Это — другое, не то, что вы подумали. Ну, хорошо, я узнаю, в чем дело.
Пока он звонил в родильное отделение, Йенс сварил кофе и разлил в две чашки. Одну пододвинул Лемесу, достал из шкафчика сливки и крекеры и устроился с блюдцем на коленях возле окна. Через металлический карниз, наискосок, протянулся узкий оранжевый блик. Почти вровень с подоконниками второго этажа чернели верхушки тощих больничных кипарисов. Ветер, не по-осеннему теплый, мягкий и вкрадчивый, колыхал листву, и яркая полоса на карнизе шевелилась, как живая.
«Еще немного, - размышлял Йенс, меланхолично помешивая ложечкой ароматный напиток, - и осматривать разлом будет поздно. Может, оно и к лучшему. Схожу завтра... А что завтра? Такой же день. Нет, хватит откладывать, сколько можно».
Кофе в чашке медленно принимал закатный оттенок, и Йенсу казалось, что он пьет маленькими глотками прощальный солнечный свет.
- Все в порядке, - сообщил Петер Лемес, кладя трубку, - дети — на месте. Доппельгангеры никого не съели. Да шучу, шучу. Это у нас слухи такие ходили в городе — будто они питаются младенцами. Человеческое воображение — страшная штука. Неуправляемая и агрессивная. Будь хоть половина вымыслов правдой, Земля давно превратилась бы в ад. Знаете что, Хоффман? Поговорите-ка лучше с Элькемом. Наверное, вам стоит кое-что увидеть.
- Обязательно, так и сделаю, - заверил его Йенс и, неловко повернувшись, плеснул себе на брюки немного солнца, которое тут же обратилось в неряшливое бурое пятно.
Часы на ратуше только-только пробили половину восьмого, когда он покинул, наконец, больницу, но не направился через центр города — домой, а свернул направо, к Кельтербургскому разлому. В ранних сумерках ландшафт переменился — выглядел хрупким, леденцово-марципановым. Белые домики с черепичными крышами, до самых труб увитые вечнозеленым плющом, таяли в малиновых лучах. Плющом были затянуты и все окна. Дома, точно слепнущие от глаукомы, надели зеленые очки, и Йенс подумал, что район давно оставлен жителями. Улица, вся в заплатах и колдобинах, напоминала порожистую реку, по берегам которой мягко колосились нестриженные газоны. Потом асфальт кончился, и под башмаками заскрипел графий.
Уродливый шрам, пересекающий Андсдорф, брал начало — и название — в окрестностях деревни Кальтенбург, поворачивал на юго-восток и заканчивался в районе Фрайлассинга на границе с Австрией. Подобраться к нему — не переломав ног — возможно было лишь в тех местах, где муниципальные власти успели разгрести вывороченные базальтовые глыбы и обломки стен старого Анда. По узкой земляной тропинке Йенс спустился под мост — из оврага ему в лицо пахнуло застарелой сыростью.
Он шел, отводя в сторону ветви, переступая через корни, похожие на толстых белых змей — а может быть, и через змей, похожих на древесные корни. Дубки перемежались с елками, цеплялись за штанины длинные плети ежевики. Вокруг становилось все темнее. Какие уж тут грибы — Йенс с трудом различал носки собственных ботинок. Наврала девчонка. Подростки — такие: врут, как дышат. Он усмехнулся в темноте. Тропинка пропала, затерялась среди жидких кустиков мха.  Еще пара шагов — и Йенс чуть не оступился в очерченную тусклым свечением лишайников щель. Вернее, они не светились, а красновато поблескивали, как медная посуда. Отражали невидимое солнце. Присев на корточки у самого края, Йенс заглянул вниз. Из щели веяло жутью, как из очень глубокого колодца, и не то что спуститься в разлом, а просто смотреть в него казалось страшнее, чем выйти в открытый космос.
- Джессика? - шепнул Йенс.
Как будто она могла его услышать... Или могла? Он застыл в неудобной позе, боясь пошевелиться. Весь обратился в слух, в ожидание, в глупую надежду. И вдруг — что это? Из глубины мха, словно поднимаясь по хрупким стебелькам, до него донесся звук, который Сара не зря назвала манком. Он манил. Тихий, как ворчание подземного ручья, и тоскливый, как плач. Что бы это могло быть? Почвенные газы? Ключи? А может, там и в самом деле птица? Ворочается, хлопает крыльями, заливается сладкой трелью. Серая и тонкая, похожая на выпь... Йенс никогда не слышал, чтобы пернатые вили гнезда под землей, но ведь он не орнитолог. Каких только странных тварей не бывает в природе.
В какой-то момент Йенсу почудилось, что он узнает голос Джессики. Кинуться вниз головой, туда, к ней — вот чего ему захотелось, и не важно, что там, в пропасти — камни, скалы, звезды... Он едва удержался. И, хотя светлее вокруг не стало, отчего-то увидел стволы деревьев по обеим сторонам разлома, и огромную корягу, упавшую поперек, и черный, в оранжевых наростах валун, на котором беспомощно распластался раскисший от дождя самолетик. Здесь играли дети? Чудовищно. Или это были детеныши доппельгангеров?
«А может, письмо, как на карнизе «Остерглоке»? - подумал Йенс и как будто даже разобрал голубые разводы чернил, бывшие когда-то буквами. - Куда только не приводит нас отчаяние. Слабые мы существа, люди».
Его взгляд словно пробил землю и устремился вглубь, по гигантским базальтовым ступеням, по каменному лабиринту, на самое дно — к мертвой реке, к древнему Анду. «Вот она какая, сумеречная зона, - шептал Йенс. - Видеть без света, понимать то, что постичь невозможно...» Как будто развеялись клубы дыма, и обнажилось яркое, чистое пламя. Он сидел и слушал, и чем больше слушал — тем меньше принадлежал себе.
 
 
«Звук — это свет», - корябала в блокноте Торика чернильным карандашом, сточенным до крохотного пенька. Ее платье было перепачкано красной глиной, а под ногтями синела грифельная пыль. Торика уместилась на плоском каменном уступе, подолом укутав босые ступни. У ног ее лежал Анд.
Она видела Йенса, сидящего на краю разлома, но писала не о нем. Что написать о человеке, который — незванным — подошел к воротам? «Йенс, что ты ищешь у нас?» - могла бы она спросить, но не решалась приблизиться, чтобы задать вопрос. «Отражения следят за облаками, но облакам нет нужды беспокоиться о своих отражениях. Небо не смотрит в реку», - сказала бы она ему, но знала, что люди не нуждаются ни в чьих словах. Они говорят, но не слышат. Они считают, что Вселенная создана только для них, и не понимают, для кого некоторые птицы поют ночами.
«...это свет, - писала Торика, - белый шум, бесконечное многоцветье белого. В нем больше полутонов, чем у земли и неба, вместе взятых, чем у бегущей воды или стрекозиного крыла. Только уловить его краски можно не глазом, а сердцем.
Когда доппельгангер теряет зрение, потому что его зрачки выжженны солнцем — он освещает себе дорогу музыкой. Такова природа материи, в ней более половины составляет мелодия.
Колокольчики слепых распускаются, как цветы. Их много, очень много — солнце не щадит никого. Слепые блуждают в сумерках — в стране, где нет обмана. День или ночь могут солгать, но на их границе рождается понимание. Когда я хочу увидеть мир настоящим, я встаю на цыпочки, закрываю глаза и тихонько напеваю.
 
Восемнадцатое октября. Анд, Вилла Гретта».
 
 
Глава 4
 
- … не реальные факты, а домыслы и слухи, за которые лично мне стыдно, - обыкновенно мягкий, чуть холодноватый голос Элькема звучал резко, сдобренный сердитой хрипотцой. С кем это он говорит? Йенс замер у двери, готовый войти, но удивился тону главврача и замешкался. - Разве кто-нибудь не знает, как происходит деление? Вы знаете и я знаю — этого достаточно. Они не воруют душу, а берут ее — только родившуюся, мокрую, как птенец — и расщепляют надвое. Смотрите, Франц, если дождевого червя разрезать посередине, у одной половины отрастет голова, а у другой — хвост. Но разве первая лучше второй?
- Дело не в том, кто лучше, а кто хуже, - возразил его невидимый собеседник, в котором Йенс тотчас узнал — да и как было не узнать его сочный басок — хирурга Франца Питерсона, - а в том, где мы и надо ли нам туда. А договор не должен ущемлять ни одну из сторон...
«Куда ни ступи — а все равно вляпаешься в какую-нибудь тайну. Тошнит уже от загадок», - поморщился Йенс. Его мутило со вчерашнего вечера. Манок не стихал в голове, словно поселился там навсегда, как пичуга в дуплистом дереве.
- Заходите, Хоффман, не топчитесь на пороге, - гостеприимно пробасил пожилой хирург, и Йенс шагнул в ординаторскую. - Ладно, Поль, будем считать, что Вы меня убедили — но до первой жалобы. Мне надоело за всех отдуваться, - Питерсон встал и, стряхнув с вешалки плащ, направился к двери, на ходу просовывая руки в рукава, застегиваясь, обматывая вокруг шеи длинный полосатый шарф с кистями. - До завтра, господа. Всем приятного вечера.
Йенс потянул носом: в ординаторской слабо пахло спиртом, но не медицинским, с ягодной ноткой. Не может быть, чтобы главврач с хирургом пили шнапс. Да нет, померещилось. Слуховые галлюцинации уже донимают, плюс теперь еще обонятельные — и здравствуй, шизофрения.
- Хоффман, кофе? Или чего-нибудь покрепче? - предложил Элькем и, выдвинув ящик стола, достал оттуда бутылочку в двести пятьдесят грамм, наполовину пустую. - По глоточку?
- Ну, что ж, - задумчиво протянул Йенс, и Элькем плеснул немного шнапса на дно кофейной чашки. - Спасибо, это то, что нужно, - отхлебнул, немного подержал во рту, смакуя вкус и аромат. Сглотнул — и нервное напряжение слегка отпустило. Мир не изменился, но чуть-чуть потеплел, а заоконный свет — еще минуту назад пронзительно белый, острый — растекся яичным желтком... - Да, я собственно, хотел...
Он кратко пересказал вчерашний разговор с Лемесом. Упомянул и красную темноту за металлической дверью, и фрау Вернике со свертком. Неловко получилось, едва не оклеветал человека — но кто бы на его месте не ошибся?
- Двери, будь они неладны, вечно закрытые двери... Цельно-гладкие, ни замков, ни ручек. Такое ощущение, что открываются они только с другой стороны, с темной половины. Вдобавок, тайный ход — из родильного отделения — защищен цифровым замком.
Элькем кивнул.
- Правильно. В крыло доппельгангеров можно попасть только с первого этажа. И не кому попало, а тем, кого они согласны впустить. Таково было их условие, Хоффман.
- Вот как, - не выдержал Йенс. - Что это за эксперимент такой, если они к нам ходят, когда захотят, отключают электричество и пугают пациентов, приказывают и наблюдают — а мы, как лабораторные крысы за зеркальным стеклом, только и делаем, что давим на рычажки? Даже не представляю себе, что такое деление, но нам-то оно зачем? Людям?
Бутылочка из-под шнапса полетела в мусорную корзину — и тотчас ее место заняла другая, виртуозно извлеченная откуда-то из недр шкафа с медикаментами.
- Вы только не опьянейте, пожалуйста, Йенс, - устало улыбнулся Элькем. Вид у него был измученный. Пергаментная кожа в старческих пятнах. Круги под глазами. - Ни черта вы не поняли, Хоффман. Это не наш эксперимент, это их эксперимент. Пойдемте.
Йенс нетвердо поднялся на ноги. Музыка в голове смолкла, и воцарилось приятное безмыслие. Вслед за Элькемом он спустился на первый этаж. Скучно плакал младенец, будто кто-то тянул за хвост кота. В коридоре было пусто.
- Деление — естественный процесс, - объяснял между тем Элькем, - как ни дико звучит. Составная часть природного круговорота. Самки... эм... женщины доппельгангеров не способны к зачатию и вынашиванию детей. Их детеныши рождаются вместе с человеческими — но появляются на свет не до конца сформированными... иногда это недоразвитые близнецы, а бывает, что просто какие-то ошметки, мы называем их биоматериалом.
«Он пьян, - подумал Йенс, - или сошел с ума. Этакий изысканный абсурд: женщины рожают детей-невидимок, о которых не знает никто, кроме фрау Вернике и доктора Элькема. Ну, хорошо, пусть в Андсдорфе, а в других местах? Там, где и слыхом не слыхали ни о каком эксперименте?
- Так вот, биоматериал мы и передаем доппельгангерам, а они помещают его в инкубатор. Это не сделка, Йенс. Это — принадлежит им. Вы, наверное, в курсе, Хоффман, что в любой клинике есть подземные этажи...
Йенс кивнул. Да, правда, в больнице, где он раньше работал, таких было целых три — настоящее подземное царство. Там хранилась списанная аппаратура, койки, сантехника и один Бог ведает, что еще. На самом деле, Йенс, как и большинство его коллег, понятия не имел, что творилось на резервных этажах. Ему хватало дел наверху. Но кто-то, вероятно, знал и наведывался туда отнюдь не ради больничного хлама. В каждой клинике есть своя фрау Вернике, - понял он.
- … и километры темных коридоров.
И все-таки что-то не давало Йенсу покоя. «Они появляются на свет...» На свет? Он никогда не слышал, чтобы роды проходили при полном затемнении, а уж про кесарево и говорить нечего. Хирурги не оперируют в темноте.
- Биоматериал не боится солнечных лучей, - рассеял его сомнения Элькем, - равно как искусственного освещения. Светонепереносимость развивается у них позже. Видимо, какие-то процессы в инкубаторе тому причиной... А впрочем, мы пришли. Есть вещи, о которых бесполезно говорить — с ними надо встретиться лицом к лицу.
Его пальцы торопливо пробежались по клавиатуре замка. Снова Йенса окатили хвойно-лиственная сырость и звериный дух, которые вкупе с инфернальной подсветкой вызывали гадливость и тошноту, почти непреодолимую. Или это рассказ Элькема так на него подействовал?
«Лесенка в ад», - пробормотал Йенс.
- Тут узко, проходите вперед, Хоффман. Я — за вами. Надеюсь, у вас нет с собой карманного фонарика? Здесь любой источник света приравнивается к оружию. А в настоящий ад лесенки не ведут... Ад — это пропасть, обрыв. В него не сходят чинно, по ступенькам, а летят — кубарем на дно. Навсегда. Вот так-то.
Йенс перекрестился мысленно — хоть и считал себя атеистом, но бывают случаи, когда атеизм делается тесен, жмет, и приходится сдирать его, как маску — и шагнул в дверной проем. Жалобно хрустнул пол. Как будто не камень под ногой, а подгнившее дерево. Все чувства притупились: красный туман запечатал глаза, от вони заложило нос, язык точно облеплен ватой. Пропало ощущение верха и низа. Исказились время и пространство. Йенс не понимал, долго ли он идет, поднимается с первого этажа клиники Санкт-Йосеф на второй или спускается в преисподнюю, и куда запропастился Элькем. Вроде и лестница неширокая, так что одному еле-еле протиснуться, а сколько ни разводи руки — стен не достать. Исчезли. Как новорожденный котенок, слепой и беспомощный, тычется носом куда попало, так Йенс крутил головой, пытаясь отыскать в темноте хоть какой-то ориентир.
Вокруг — шорохи, скрип, шаги. Кто-то поддержал его за локоть и тихо рассмеялся.
- Сюда, Хоффман, - не Элькема голос, чужой. - Не бойтесь, не укусим.
Мрак всколыхнулся, слегка побледнел и оформился в худой высокий силуэт, над головой которого покачивалась багровая корона.  «Похоже на инфракрасную съемку, - подумал Йенс. - Господи, жара-то какая! Будто в кузнице. Не хватало только хлопнуться здесь в обморок».
В крыле доппельгангеров и в самом деле было жарко и душно. Окна задраены, как иллюминаторы в подводной лодке — двойники пережидали день. Не только свет — воздух не проходил сквозь щели.
- Желаете увидеть инкубатор, - произнес худой силуэт.
Йенс энергично закивал. Он сам себе казался маленьким и глупым, как в четыре года, когда отец, ухватив его за шкирку, заталкивал в гараж, встяхивал, точно щенка, и точно таким — осуждающим — тоном спрашивал: «Хочешь увидеть трактор?»
На что тебе трактор, дурачок? Ведь ты пришел не за этим.
- Не смотрите долго, - предупредил доппельгангер. - Излучение инкубатора опасно: вызывает ожоги роговицы и сетчатки.
Ну, и взгляды у них — словно крючками цепляются за внутренности и выворачивают всего тебя наизнанку... Неприятно и больно. Как будто оперируют без наркоза. Вот только цель операции — не ясна. «Может, и не со зла это, - успокаивал себя Йенс. - Может, и не хотят они ничего плохого».
Он решился. Вытащил из-за пазухи портмоне, раскрыл — там, на развороте должна быть фотография. В темноте не разобрать — тусклое пятно, но двойник-то видит.
- Я ищу жену, Джессику... Она умерла два года назад.
Силуэт качнулся в сторону, взмахнул перед лицом Йенса рукой в смутно-красном рукаве.
- Ваша жена умерла, но вы ее ищете?
- Она должна быть среди вас, - Йенс протягивал доппельгангеру портмоне, как нищий на паперти протягивает ладонь, - вернее, не она, а ее дубль. Джессика теневая... Джессика-из-сумеречной-зоны... - при этих словах двойник отшатнулся, но Йенс ухватил его за рукав, продолжая умолять. - Мне все равно какая, лишь бы она... Лишь бы Джессика. Скажите, как ее отыскать? Мне надо — очень надо — поговорить с ней.
- Смотрите на инкубатор и уходите, - отрезал доппельгангер.
Глухой пинок, скрип дверных петель... какое же у них тут все старое и ржавое... Не верится, что такое возможно в современной больнице. Легкое движение воздуха — и вдруг из мрака воссиял гигантский аквариум, полный тусклой красноты, пронизанной пунцовыми бликами, всплесками и шевелением.
Исходящий от аквариума свет не столько рассеивал темноту, сколько раздирал ее в клочья. Йенс увидел нагромождение стульев в углу, обмотанную тряпкой капельницу, какая-то громоздкая зачехленная аппаратура у стены и — совсем близко — осторое, похожее на волчью морду, лицо доппельгангера в черных очках.
- Послушайте, ведь я спросил...
Ему почудилось, что собеседник улыбается... впрочем, видно было плохо... Но когда доппельгангер ответил, в его голосе не чувствовалось насмешки.
- Эту девушку зовут Торика, - сказал он, и Йенс понял свою ошибку. С чего он взял, что у доппельгангеров человеческие имена? - Если бы она хотела, чтобы ее нашли — вы бы ее нашли. У вас три минуты, Хоффман. Если не собираетесь всю оставшуюся жизнь ходить с колокольчиком.
Он явно не собирался оставлять человека одного в «святая святых». Но Йенс не отозвался — его взгляд был прикован к инкубатору.  Среди багрового мерцания слабо шевелились разъятые потроха. Кишки, оборванные мышцы, комок в форме сердца... Живое сердце — пульсирует... и тут же — почти целый младенец с недоразвитыми конечностями и почему-то с зачатками крыльев. Странно, ведь под землей крылья не нужны, так что, вероятно, это рудимент, как жабры у человеческого эмбриона. Больше всего Йенса поразила грязь — рядом с тем, что должно быть стерильно. Там и здесь валялись бурые листья, еловые шишки, комки глины, и даже нечто, напоминавшее лосиный помет.
Йенс едва подавил рвотный позыв. До чего он болезненный, этот красный цвет. Не только глаза выжигает, но и нервы, сосуды, мозг. По щекам потекли слезы — как раньше, воскресными вечерами, когда Джессика резала на кухне лук. Она нарезала его аккуратно, тонкими кружочками, прозрачными, как лепестки, и укладывала — в форме цветка — в горячее масло на сковороду. Йенс любил яичницу с луком, но сырой луковый сок заставлял его рыдать в четыре ручья.
И как она сама выдерживала? Хоть бы слезинку уронила.
- Ну, хватит, - прошипел у него над ухом остролицый.
Дверь закрылась. Погасло свечение инкубатора, будто подули на свечу, и темнота позеленела. В ней вспыхивали изумрудные молнии, травяными стеблями извивались кишки и ползали зеленые младенцы, а Йенс плелся сквозь нее, держась за глаза и чуть не теряя сознание от боли. Доппельгангер подталкивал его в спину.
А потом за окнами догорал закат, и пол ординаторской ходил ходуном, и стены пьяно шатались. Йенс лежал на кушетке, а Элькем суетился возле него с нашатырным спиртом и холодными компрессами.
- Ничего, ничего, пройдет. Это всего лишь свет. У всех такое бывает. Я тоже в первый раз боялся, что ослепну, но на самом деле, все не так страшно, как кажется.
- Страшно, - пробормотал Йенс.
После духоты «темного» крыла его знобило, и дышалось трудно, словно в легких осела пыль. В груди ныло... вроде ничего ужасного не произошло, но его не покидало тоскливое ощущение потери. Если бы не тот, остромордый, его встретил, а... Торика — да, так ее зовут — какими удивительными красками расцвел бы чужой мир!
Джессика мертва, ее тело стало пеплом и упокоилось в земле. Дерево добралось до него корнями, выпило, обратило в листву... и та листва уже давно облетела. Мертвые не воскресают. Но Торика, вылепленная в инкубаторе из органических отбросов, глины и лесного мусора, она — живая.
- Подождите, Хоффман, пока стемнеет, - наставлял Элькем, - надо пару дней избегать солнца. Даю вам отпуск до следующего вторника, посидите дома, обдумайте увиденное... Отдохните. Или написать до среды?
- Да, - выдавил из себя Йенс.
Теперь он, по крайней мере, знает ее имя. Это дает некую власть... или иллюзию власти над человеком, надежду, что можно встать посреди ночной улицы, и прокричать — и тебе откликнутся. Или написать письмо и оставить на карнизе «Остерглоке», где оно превратится в крохотный, мокрый шарик, такой же, как десятки других. Умеют ли доппельгангеры читать?
Солнце зашло, и сумерки окутали город, как морская соль обволакивает остов затонувшего корабля. Выйдя из больницы, Йенс понял, что с его обожженными глазами что-то не так. Тьмы как ни бывало, а вместо нее по улицам расплескалось холодное молоко. Сначала он подумал, что выпал снег. Необычный для середины октября каприз природы, но случается и такое. Однако, нет — серебряно блестел ровный асфальт, голые стены и чистая мостовая гладко белели, на ветвях лип и тополей одинокие листья горели, как фонарики, вот только светлее от них не делалось.
Не то чтобы в белом мраке было легче видеть. Скорее наоборот. Белизна — коварнее черноты — искажала контуры, растворяла цвета и топила мир в сплошной вязкой мути. Йенс брел наугал, оскальзываясь в лужах, и звал Торику.
То-ри-ка... Как до-ре-ми... Три ноты, без которых не сложится ни одна мелодия. Он чертыхался, натыкаясь на фонарные столбы-невидимки, и вытягивал шею, пытаясь ослабшим зрением выхватить из тумана знакомый тонконогий силуэт. Йенс узнал бы ее из миллиона — в любой одежде, в толпе, в темноте, и даже в этой манной каше — но улицы оставались пусты. Он и не заметил, как свернул на Банхофштрассе, просто едва уловимо изменился звук шагов — по брусчатке каблуки стучали глуше — и стало просторнее.
Под смутно-желтоватой вывеской стояла группа людей — или доппельгангеров? - в чем-то, напоминавшем древнеримские тоги. Йенс рванулся к ним, и чуть не расквасил нос о стекло. «Привет, парни! - сказал он манекенам. - Тут девушка не пробегала? Волосы, жаркие, как солнце, талия — в руку толщиной. Да, это жена моя. Эх, вы, дурачье...». Теперь он без труда сориентировался. «Н & M», магазин молодежной моды, соседнее здание — бывшая колбасная, а за ним — «Остерглоке».
Амбарный замок исчез. Из-под двери сочились голоса, шепот и негромкая, отрывистая музыка.
- Торика! - снова позвал Йенс. - Ты здесь? Торика, пожалуйста...
Он подтянулся на карнизе, нечаянно уронив на землю с десяток «писем», подергал крепко запертые ставни, но стальной шпингалет не сдвинулся ни на миллиметр.
- Пожалуйста... ты должна быть здесь...
Йенс распахнул дверь и ворвался в кафе. Там шарахнулись по углам тени, но Йенс, как ни вглядывался, ни в одной из них не признал свою любимую.
Тогда он вернулся на крыльцо и, присев на ступеньку, тихо заговорил. Он просил у Торики прощения — за свою тугоухость и неуклюжесть, за то, что любил вполсердца и переломал все, что было хрупко. Слова, которые Джессике некогда приходилось вымаливать, теперь сами шли на язык. Жаль, что адресат их не слышал. А если и слышал, то не выдал себя. Слова пролились впустую и не принесли облегчения.
 
 
«Я видела, как он мечется, охваченный болью, и мысли его тянутся ко мне сквозь пустое пространство — яркие, будто разноцветные нити. Красные ниточки надежды, черные — обиды и хрупкие золотые паутинки... любви? Глупости, бессмыслица, не может человек любить доппельгангера.
Я стояла у окна, завернувшись в занавеску, и Йенс прошел совсем близко, повторяя мое имя. На меня дохнуло его отчаянием, но он не заметил меня».
 Торика дернула плечом, и капля чернил, сорвавшись с конца пера, расползлась кляксой во всю строку. «Любовь» посинела, распухла, выпустила кривые лапки, точно уродливый паук. Оборвались паутинки надежды.
«В какой-то момент мне стало его жаль, настолько, что захотелось подойти, взять за руку и проводить домой, как заплутавшего в чужом городе ребенка. Но я сдержалась. У меня нет права вмешиваться в его жизнь. Ему не нужна такая, как я. Ему нужен человек, способный сострадать и заботиться. Люди умеют это гораздо лучше нас.
Он спешит, потому что скоро зима, но наши границы охраняет страх. В подземном Анде не бывает ни зимы, ни лета. Но это не значит, что я не чувствую смены времен года. Когда наверху осень — река темнеет, а в душе делается уныло и холодно. И облетают — пусть не листья, но бесполезные мысли и мечты, все не написанное, не высказанное, не додуманное до конца. Я отпускаю жалость по течению реки...
 
 Девятнадцатое октября. Андсдорф, Остерглоке».
 
© Джон Маверик Все права защищены.

К оглавлению...

Загрузка комментариев...

Москва, ВДНХ (0)
Весеннее побережье Белого моря (0)
Верхняя Масловка (0)
Москва, Смольная (0)
Москва, Профсоюзная (0)
Поморский берег Белого моря (0)
Москва, Центр (0)
Весенняя река Выг. Беломорск (0)
Москва, Центр (0)
Катуар (0)

Яндекс.Метрика

  Рейтинг@Mail.ru  

 
 
InstantCMS