15
Солнце постепенно вызревает. Тепло. Мой затворник-кот налегает на куриные лапы — ему нужно залечивать психические травмы едой. Тихон — иезуит. Он живет по перевернутой логике: «Кто много ест, тот много спит. Кто много спит, тот не грешит. Кто не грешит, тот свят душой». Наверное, он будет причислен к лику святых мучеников-котов. Я лишаю его жизненного огня, тонуса плоти, возможности очеловечиться. Кошачий тиран, диктатор любви, опустошитель свободы. Что ж, таков мой нрав. Когда-нибудь бедняга Тишка убежит от меня, как это сделала Наталья. Все от меня убегают. Только слова остаются при мне. Слова, которые я складываю в копилку-дневник. Дневник — это праздник, который всегда со мной. Преданный Друг. Но если я начну тиранить слова, они тоже меня оставят. Любовь — движущая сила жизни. Любовь и боль. Нежность — это солнечные лучи. Оранжерейная защита от непогоды. Боль — это снег и град. Северный ветер, сметающий все на своем пути. Без нежности не бывает любви, а без боли и страданий нет покаяния. Боль порождает бунт, без которого невозможно истинное смирение.
Иногда я брожу по квартире, останавливаюсь напротив зеркала, из которого на меня глядит «знакомый незнакомец», и пытаюсь объективировать себя — посмотреть на свою персону как бы со стороны. Кто я такой? Не могу дать точного определения по существу. Во мне живут множество личностей, но не с каждым я дружен. Точнее сказать, я не знаю, какая из личностей ближе моему «Я». Во мне сменяются настроения, характеры, воспоминания. Если сорок лет назад я мог бы сказать о себе, что я — это набор из мечтаний, то сегодня — скорее наоборот: набор из воспоминаний о сбывшихся или не сбывшихся мечтах. Если на секунду закрыть глаза, мысленно оторваться от своего зеркального отражения, и подумать в темноте одиночества, что или кто я есть, то всплывают картинки счастья и боли — те состояния, когда я чувствовал свою жизнь на полную катушку. Самые счастливые мгновения связаны с любовью к Наталье, самые несчастные — с отсутствием любви. Рай и ад. Способность любить и неспособность. Я не утратил рай окончательно. Я еще способен чувствовать боль. Я не тот карась, которого бросили на сковородку и поджарили — так, что ему теперь все равно. Но и кроме любви к Наталье у меня был рай — это детство. Тихое, сказочное, безмятежное. И в нем был бог — свой, придуманный, маленький, похожий на бородатого старичка с веселыми глазами. Он помогал мне, и я в него верил. Теперь боль меняет меня по существу. Внутренний бунт рождает новую философию. Северный ветер бьет мне в лицо, сворачивает на своем пути оранжерейную нежность, проверяет меня на прочность. Для той Натальи, которая окутывала меня нежностью и вымывала из души иммунитет, больше нет места. Хватит киснуть, полковник! Выпусти пулю в рыжую бестию, сожги ностальгию в огне аутодафе. Когда-то ты получил пулю в ногу от женщины-стрелка за то, что не был собран и крепок как зверь. Потом тебя одарили контузией неги на брачном ложе. Не пора ли взяться за ум? Вбей осиновый кол в предательскую нежность. Выстрели в привораживающую «красоту». Не превратись в околдованного Одиссея.
Были трагедии, которые обнажала боль, и тогда я жил на полную катушку. Я уже не играл. Я жил. И страдал, и был счастлив. Так кто же я по существу? Философ-тихоход? Или отставной полковник? Или журналист, играющий в слова? Или бывший муж Натальи? Нет, нет, нет. Все эти названия — пустые оболочки, несущие лишь обозначение моих настроений. По существу важны только два момента — Любовь и Боль. Только в этих состояниях во мне открывалось что-то особенное, что в обычной жизни можно счесть редкостью. Боль заставляла меня творить внутренние чудеса — я был маленьким богом. Любовь побуждала творить чудеса внешние — я был сказочно богатым существом.
Открываю глаза. Передо мной — старый человек с невозмутимым лицом. Черный ящик для окружающих. А для самого себя я кто в данную минуту? Господи, дай мне прозорливость первого человека, который умел прозревать существо вещей, чтобы присваивать им имена.
Я — бунтарь. Вот, пожалуй, точно определение моего духа — бунт. И это состояние есть во многом «Я». Бунт дает мне силы жить, вести Дневник, наполняться новыми переживаниями от воспоминаний. Нет, не совсем точное определение. Я — бунтарь, который стремится к счастью. Да. Да! Да!!! Я нашел определение себя по существу. Я — тот изгнанный из рая Адам, который пал по причине гордыни и тщеславия. И теперь снова стучится в двери рая, но не ради внешнего бунта, а ради приобщения к счастью через внутренний бунт. Самая действенная революция та, которая происходит внутри нашего существа. Это называется покаянием, переменой себя, исцелением. Когда человек исцеляется, он становится счастливым. Возвращение в рай — это путь исцеления.
Стало быть, из зеркала на меня смотрит прозревший больной, который жаждет своего исцеления и знает, как это сделать. Итак, подытожим. Я — бунтарь, стремящийся в рай через исцеление и знающий рецепт этого волшебного лекарства. Пожалуй, такое определение «Я» точнее.
Когда я бежал, мои перемещения по миру носили характер хаоса. Работая журналистом, я мог отправиться в путешествие по Аравийской пустыне в канун Нового года или рвануть в Турцию поплескаться в теплом море. Бывал в научных экспедициях по Кольскому полуострову, очаровывался белыми ночами в Карелии, добывал янтарь с подпольными старателями на Балтике. Несколько раз уезжал в Европу только из прихоти потратить деньги не в России. Менял географические места, друзей, женщин, домашних животных, хобби. В результате остался один на один с котом Тишкой и хромотой. Пенсион офицера МВД и кое-какие накопления помогают не чувствовать себя выброшенным из жизни. Не оставляют и коллеги по слову — подкидывают иногда коммерческие заказы на рекламные статьи.
Есть у меня несколько мест, в которые я путешествую тихим ходом с удовольствием: библиотека, аптека, церковь, «зеленый» магазинчик и Арка Тишины. Возможно, когда-нибудь в этом списке появится лес около карьеров. Встречают меня эти места как родного. Особенно хорошо чувствую себя под Аркой Тишины. После утренних молитв и дыхательной гимнастики Арка Тишины превращается в Небесную Обитель. Рай на земле. Это пустырь за домом. Когда грязь подсыхает и начинает щетиниться молодая травка, купол неба устремляется в бездонную космическую даль. Поднимешь глаза, утонешь в безбрежном океане пространства. Тишина тонкой струйкой небесного источника охлаждает и очищает душу. Тишина вливается по капле. Это лучшая музыка из всех, что я слышал. Она не претендует на овладение душой, не насилует, не возмущает. Она, точно губка, впитывает в себя душевную грязь. Стирает гнет, питает свободой. Музыкантам легче меня понять — они знают, что такое благотворное воздействие небесной мелодии. Сегодня я не музыкальный тиран. Не язвил бы по поводу увлечений Наташи. Дал бы свободу выбора. Впрочем, поздно каяться. Она уже не моя. Символы, пришедшие из эфирного пространства, красноречивее слов. Я не доверяю снам, но доверяю Наталье. А она доверяется снам. Даже если неведомые мне духи наплетут ей какой-нибудь бред, она вдохнет в этот бред новые смыслы и, таким образом, застрахует себя от обмана. Наташа все же юрист. Хоть немного, но она всегда юрист. В общении со своими духами тоже. Иногда прокурор, чаще — адвокат. Но конечное решение всегда за ней. За судьей, то есть. Свобода выбора. Я принимаю эту свободу. Принимаю ее толкование снов. Своим снам не доверяю. Только тогда, когда во сне появляется сигнал общения с ведуньей. Например, телескопический карась.
Последние три года места моих перемещений сильно изменились. Понятно, почему. Как и сила моих переживаний. Чем меньше человек отдается внешним пространствам, тем больше в нем остается «праздник, который всегда с тобой». Хемингуэй заблуждался — это не Париж. Это канавка Серафима, молитвенный круг в сердце, молчание под Аркой Тишины.
Друзья мои тоже изменились. Сегодня — это слова. Слова, с помощью которых я воскрешаю эмоции. Своего рода, служебные духи — как для Натальи ее музыка или художественная кисть. Мне кажется, что я научился не осуждать ее за картины, пусть даже на них изображена голая секретарша. Мои друзья — это мысли писателей, которым я безоговорочно доверяю. Их не так много. Гораздо меньше тех, кому доверяет Наталья. Все-таки я тоже немного юрист. Чаще — оперативник, реже — адвокат. Но окончательное решение всегда за судьей.
Назвать друзьями несколько тихоходов с палочками у меня язык не поворачивается. Все они, как и я — из бывших. В прошлом у них были семьи, успешная работа, машины, путешествия, вино. Потом все отнялось. И каждому взамен вечного земного праздника была вручена палочка тихохода.
К примеру, Андрей из соседнего дома — бывший моряк. Полжизни ходил на пассажирских судах помощником капитана, полжизни пьянствовал. Теперь его качает на суше по пути в «зеленый» магазинчик, где он покупает спиртное. Ходит он значительно хуже меня. Останавливается через сотню метров. Одышка. Когда встречаемся, улыбается первый, и мы несколько минут беседуем о здоровье, как старички.
— Теперь только слабенькое пью, — объясняет Андрей, поглаживая седую бородку философа. — Мне много не надо. Сто граммов сухого вина и достаточно. В сон клонит. Надо бы в поликлинику идти. В стационар лечь. Болит все. А они мне: «Нецелесообразно».
— Это лечить-то нецелесообразно? — спрашиваю я.
— Меня лечить нецелесообразно, — уточняет инвалид. — Пойду сегодня сдаваться. Надоело. Все болит. Знаешь, Алексей, даже помирать не жалко.
— У них оптимизация, — отвечаю я, переводя разговор в иное русло.
Я не желаю говорить о смерти. Не то настроение. Хотя понимаю, что Андрей к этому привык. Настоящий Тихоход. Истинный философ. Не то, что я!
— Знаю, что оптимизация. На комиссию ездил. Еле уговорил инвалидность оставить. Со мной приятель в очереди сидел. Без ноги. Ему говорят: «Ты еще работоспособный. Можешь уходить». Не юмор ли? Безногого инвалида послать в поход. — Он закуривает. — Не дали ему группу, — философски заключает морячок. — А мне оставили. У меня третья, половины легкого нет. Печень — что мочалка. Первую группу дают покойникам, — смеется он, и проспиртованные прокуренные легкие шипящими мехами прокачивают воздух. — Вторую — если крышка гроба у подъезда стоит. Третью — когда в очередях туберкулезом заболеешь. Это называется оптимизация здравоохранения.
Я улыбаюсь и молчу. Разговор не клеится. Он это чувствует и протягивает на прощание руку.
— Ну, давай, брат, пока. Доковыляю до магазина. Выпью, чтобы силы были. Пойду в поликлинику. Моряки не сдаются. Да. Все пропью, но флот не опозорю.
Андрей поворачивается и ковыляет в магазин. Я смотрю на его худую спину и осторожные шажки, и представляю, что меня может ожидать подобное. Мне становится не по себе. Неужели это неизбежно? Нет. Нет! Нет!!! Смирюсь со всем, кроме инвалидности. До гробовой доски буду сопротивляться. Ольга права — инвалидность начинается в голове, потом ползет по телу. Ее нужно пресекать на корню.
…………….
16
Середина апреля
Пару раз ко мне приезжала Ольга. Она пыталась сделать так, чтобы в сладкой истоме я перестал называть ее Наташей. Однажды она привезла две бутылки моего любимого коньяка и выпила со мной пару рюмок. Машина стояла под окнами. В ней сидел Димка, шофер информационного агентства, которого бросила Татьяна Довлатова. Ольга позвонила ему на сотовый телефон и попросила подъехать утром, а сама осталась у меня на ночь. Вечером я напился и проспал всю нежность, чем, вероятно, обидел женщину. Ольга сказала, что больше ко мне не приедет, потому что я ненормальный тип. Что она подразумевала под этим, я не знаю, но сам-то я себя нормальным никогда не считал. Моя основная личность стремилась к счастью, однако в рецепт этого счастья не входила ни одна женщина, кроме Наташи. Возможно, я до сих пор влюблен в нее? Не могу сказать точно. Иногда мне хочется ее уничтожить. Странное чувство. Вбить осиновый кол в «красоту». Контузия. Почему-то во время приступов головной боли мне кажется, что женщина-снайпер, рыжая кошка и Натали — одно существо, кочующее по разным реальностям. Когда болит голова…
Последнее время это происходит часто.
Тишина. Хочу Тишины и холода. В Тишине можно общаться с Богом. Холод не дает раскиснуть. Прочь негу! От нее тошнит. Меня тошнит от рыжих красавиц, которые считают себя ведьмами. Меня мутит от артисток. Не зря их хоронили за церковной оградой и не пускали на погост. Гангрену или лечат или прижигают. В средневековье не было сильных антибиотиков, поэтому гангрену прижигали огнем аутодафе — к вящей славе Божьей. Я понимаю их. Можно было объяснить людям, что сжигают болезнь, а не людей. И не к вящей славе Божьей, а для того, чтобы не заразились остальные. Когда тонет подводная лодка, отсеки задраивают. Чтобы вода из одного места не перетекла в другое. Чтобы спасти тех, кого еще можно спасти. Жестокость? Нет. Скальпель хирурга. Милосердие трезвости. Хватит раскисать, полковник!
17 апреля.
Ночью разбудил Тихон. Повлек меня на кухню. Мой кот скоро очеловечится окончательно. Во всяком случае, его отношения с куриными лапами становятся почти сакральным действом. Взаимопроникающая любовь.
Сначала он меня будит. Подходит к дивану, на котором я сплю, усаживается, как сфинкс, напротив моего лица и гипнотизирует. Ждет, когда у меня дрогнет веко, и я открою глаза. Он все слышит и видит. Как только я открываю глаза, «архиерей» начинает выть — тихонько, жалобно, музыкально. Словно скрипка в руках сентиментального маэстро.
Я встаю. Обманщик с мурлыканием несется на кухню.
Открываю холодильник. Звуки для кота уже сладостные.
Бросаю лапу и закатываю половик, потому что Тишка переносит лапу со скользкого пола на коврик. Так ему удобнее есть.
Но прежде я наблюдаю ритуальный танец.
Тишка подходит к лапе, нюхает ее, ходит кругами, потом бросается ко мне и начинает отбивать поклоны. В это мгновение я чувствую себя небожителем. Затем Тихон вновь приближается к еде и начинает исполнять ритуал. Он запрокидывает голову вверх, мяукает, прикасается к лапе зубами, отходит, начинает кружить. Снова запрокидывает голову. Так продолжается минуты две. После танца кот аккуратно берет куриную лапку и тащит ее под стол, чтобы я не наблюдал за тем, как он расправляется с «ритуальной жертвой». Я слышу хруст и мурлыкание одновременно. Это музыка, песня. Как бы хотелось моему коту, чтобы лапка была живая. Чтобы можно было с ней сначала поиграть. Но этого нет, поэтому «архиерей» сам придумывает себе ритуальные действия. Две-три минуты проходит с музыкой звенящей и благодарной. Потом из-под стола вылезает счастливая мордочка черного полуперса. Он принял дозу, и теперь я ему совсем не нужен. Кот никого не замечает. Вылизывает себя — сначала лапки, будто бы он ими кушал, потом мордочку. И все это происходит в состоянии какого-то самогипноза. Глазки Тихона полузакрыты. Он плетется в прихожую, засыпая на ходу.
Я возвращаюсь в постель.
Иногда Тихон приходит в комнату, но тогда по дороге начинает громко мяукать, и я, чтобы повеселиться, говорю вслух: «Идет нога. Идет нога. Посторонитесь!»
Начинаю ему подыгрывать. Так препровождали осужденных на смертную казнь в тюрьмах довоенной Америке. Конвоиры выкрикивали: «Идет смертник! Посторонитесь! Смертник!». Когда-то в память врезался фильм «Зеленая миля».
— Идет нога! Посторонитесь. Нога!
………………………….
Тишина. Нужна тишина. Молчание выше слов.
Хочу помолчать.
О боже, какая радость — молчание!
17
Конец апреля. Солнечно и тепло. Не хочется северного ветра. Оранжерейная нежность окутала мое сердечное пространство. И боль ушла. На время — это не важно. Наступило внутреннее умиротворение. Скоро Пасха. Главная Пасха в сердце человеческом. В нем и рай, и ад. И утраты, и открытия. Победы и поражения. Весь мир скрыт в сердце. Любовь одухотворяет его. Боль призывает к откровениям. Без боли не может быть любви. А без любви не бывает боли. Есть боль убивающая, а есть воскресающая. Моя новая философия Тихохода будет строится на фундаменте воскресающей боли. Иначе — смерть в теплой водичке. Отравление наркотическим счастьем. Без страдания не бывает жизни.
27 апреля.
Сегодня хорошо на душе. Какое-то приятное предчувствие.
Наталья позвонила в субботу утром. После гимнастики и утренних молитв я вышел покормить чаек под Арку Тишины. Тросточку не взял. Боль не одолевала.
Солнце занялось с утра. Я бросал чайкам кусочки высохшего хлеба, они подхватывали корм на лету и взмывали вверх, на их крики прилетали новые птицы. Зрелище было восхитительным. Утро звенело каждым нервом, мускулом. Природа на глазах оживала, боролась за существование, делала это красиво, ненавязчиво, будто исполняла песню. Да. Я прихожу сюда за Тишиной, но когда меня приглашают услышать симфонию солнечного утра, я счастлив. Знаю, что это симфония и Тишина одной природы. Божественной.
Сотовый высветился зеленым огоньком, и я понял, что это может быть только Наталья. Кроме нее, никто не звонил мне по скайпу. Бросив последний кусочек хлеба голодным птицам, я ушел в тень и присел на бугорок, чтобы удобнее было смотреть на лицо Наташи. Провел пальцем по сенсорной панели телефона. Всплыло окно в Париж. Я рассмеялся — значит, в какой-то степени я тоже сказочник, маг, волшебник. Ведун, как считала Наталья. Ведь я прожег своими мыслями окно в Париж — как и хотел.
— Привет! — улыбнулась красавица и зажмурилась. — У нас солнце прямо в кафе бьет. Я тебя вижу. Связь хорошая. Ты где? Рядом с тобой есть кто-нибудь? — Наталья говорила спокойно, но ее голос приглушался какими-то посторонними звуками, исходящими из помещения, в котором она сидела. — Я в кафе на Монмартре. Немного шумно. Погоди, я надену наушники. За мной видна базилика Санкре-Кер. Помнишь? Мы с тобой тут завтракали.
— Помню, — ответил я. — Устрицы. Ты кушала, а я шутил, что это блюдо называется по-другому. Помнишь?
— Помню! Лучше не говорить, как ты обозвал этот деликатес. Аппетит портится.
— Мы с тобой еще спорили насчет святого Дионисия. Почему-то мы с тобой все время о чем-то спорили. Ты утверждала, что он не мог после обезглавливания взять свою голову, помыть ее в ручье, сунуть за пазуху и пройти так несколько метров.
— Ты и это не забыл?
— Я помню все. Даже то, что я немного поправил тебя.
— Поправил?
— Да. Ты, наверное, забыла. Я пошутил, что палач нес подмышкой только верхнюю часть головы. Помнишь? Палач был пьян и снял с казненного монаха только скальп с черепушкой. Кроме того, все эти комментарии возникли после рисованных сюжетов. А кому, как не тебе, знать, что художник — это не фотограф. Как бы ни назывался стиль. Даже в соцреализме изображали сказку.
— Ммммм… ты в своем духе… болеешь, а не перестаешь мудрствовать… я рада тебя видеть и слышать… — Наташа сделала глоток кофе и что-то сказала по-французски гарсону. — Я попросила его убавить музыку. Все-таки это Монмартр. Но слышу и вижу тебя хорошо. У тебя усталый вид. Но не больной. Нога?
— С ногой все в порядке. Сегодня я без тросточки.
— Я рада.
Другой мир. Волшебство. Еще десять лет назад невозможно себе было представить. Всего лишь нажать кнопку телефона, и ты на одном краю света, а твой собеседник на другом.
Наталья не изменилась. Волосы густые, волнистые собраны под солнцезащитными очками, которые образуют арочное перекрытие. Лицо открыто. Она практически не пользуется косметикой. Красавицам это не нужно. Глаза… Сверкающие, влажные, зеленые, темные, меняющие свой цвет от настроения. Немного напряжены изнутри, но от этого еще более привлекательны. На ней джинсовая курточка. Обзор камеры не позволяет увидеть все заведение, поэтому наблюдаю суетливого гарсона, который торопливо снует между столиками; колоритного темнокожего посетителя, сидящего спиной к Натали; какую-то яркую картину у стойки бара.
— Выглядишь превосходно. Ты спросила, один ли я? Да. На пустыре за домом. Мне никто не мешает говорить. Покормил чаек. Один в радиусе двух километров. Помнишь Арку Тишины? Ты иногда ускользала от меня по утрам на это поле и занималась йогой. Помнишь?
— О, да! Помню! Хорошо помню! Мне не хватает в Париже таких мест.
— Тебя мучает ностальгия? Приезжай. Ты же знаешь, как я отношусь к Европе. Кладбище. Дорогое сердцу каждого русского человека кладбище. Все мы в Европе — фантазия. Монолог княгини Епанчиной.
Наталья улыбается.
— Леша, — шепчет она. — Не включай, пожалуйста «федорамихайловича». Мне иногда хочется его включить, но я устаю от него через минуту. Ты же помнишь, что я не люблю Достоевского. Давай не будем говорить о серьезных вещах. Мы не общались по скайпу почти год. А вживую — три года четыре месяца двадцать два дня. Неужели будем ссориться?
— Ты считаешь дни? Не думал. Отсчитываешь, сколько ты уже без меня счастлива? С Пьером? Или Жаном? Его нет рядом с тобой?
Наталья смеется. Как же она хороша, когда смеется. За моей спиной солнце начинает подпрыгивать подобно футбольному мячу от ее смеха. Ведунья. Красавица. Не моя.
— Запомни, пожалуйста, раз и навсегда. Он не Жан и не Пьер. Он Жан-Пьер. Во Франции любят давать детям двойные имена.
Теперь я начинаю смеяться.
— Его нет рядом с тобой?
— Нет. Он занят подготовкой моего сольного концерта. Представь себе, у меня скоро будет сольный концерт.
— Поздравляю.
— Не оскорбляй Жана-Пьера, пожалуйста. Я устала удалять твои комментарии из социальных сетей. Я не обижаюсь. Знаю, что ты делал это, когда напивался. Потом забывал. Но пойми, тут немного другая публика. Люди не понимают этого юмора. Они могут и в суд подать. Ты назвал его андрогином. Хорошо, что мое окружение не поняло намека. Нельзя так, Леша. Это же Европа. Тут нельзя так шутить.
— Прости меня. Больше не буду. Честно говоря, я забыл, когда писал комментарий. Андрогин? Существо из древнегреческой мифологии. Кажется, что-то из Платона. Он считал, что первые люди были с четырьмя руками и ногами, и обладали мужским и женским началом одновременно. Затем боги их разделили за непослушание. И до сих пор мужчина ищет свою женщину, чтобы стать единым существом — андрогином. В мифе нет намека на гомосексуализм. Можешь не бояться. А, впрочем, удали меня из друзей, если хочешь. Занеси меня в черный список. Со мной случается, что я принимаю лишку. Коньяк. Одиночество. Боль. Ты окружена приличной публикой. Дипломаты, поэты, художники. Моих шуток не поймут. Прости. Это во мне желчь говорила. Теперь я разобрался. Покаялся. Больше не позволю глупить. Прости. Впрочем, есть грань толерантности. Французы дошутились над пророком Мухаммедом. Знаю. Мы Шарли. Я не Шарли. Прости меня, солнышко.
— Леша. Не будем о политике, — взмолилась она. — Пожалуйста. Ты назвал меня, как раньше. Солнышко. Мне нравится. Давай о тебе. Я привезу в августе лекарства. Переслать не могу. Это экспериментальные партии. Готовятся в Белоруссии. Доставка только из рук в руки. Курьерам не доверяю. Этот препарат поднимет тебя. Все заболевания связаны с понижением иммунитета. Два-три укола в год, и ты забудешь болезни. Препарату не дают зеленый свет чиновники от медицины. Чтобы ученому в одиночку пробить лекарство на рынок, необходимы миллионы долларов. А препарат очень сильный. Побочных эффектов никаких. Лечит даже рак в начальной стадии и СПИД. Раз в год я применяю его для профилактики.
— Поэтому выглядишь на двадцать пять?
— Хи… — Наталья кокетливо улыбается и превращается в кошку. — Леша……дело не только в этом. Я делаю то, что люблю. Это главная терапия. Но препарат помогает. Бабушка моя. Помнишь? Ей уже девяносто пять. Она прыгает по дому. Общались с ней по скайпу в среду. Я ей тоже привезу лекарство. У нее заканчивается.
— У тебя в августе День рождения. Приедешь домой?
— Нет. Я прилечу позже. В конце лета. В августе у меня встреча с подругой в Швейцарии. Она художница. Это она помогла освоить новую технику, благодаря которой я получила главный приз на фестивале искусств. Ты видео не смотрел? Я танцевала с мэром…
— Смотрел. Помнишь Ольгу из информационного агентства? Она приезжала на днях. Просила взять у тебя интервью для местной прессы.
— Они меня помнят?
— Солнышко мое, разве тебя можно забыть? У Татьяны Довлатовой депрессия. Она же тебе позировала. Узнала из сетей о твоей славе. Взяла больничный лист и запила. Хочет с мужем-шофером разводиться. Плачет горючими слезами. Считает, что это ее тело покорило Париж. Я уже и шутку новую придумал: «Франция сдалась без единого выстрела, когда увидела обнаженную Татьяну».
Наталья нахмурилась.
— Жениха не обещаю. Привезу подарок из Франции.
— Эйфелеву башню ей привези. Или актера Бельмондо. Чтобы он в кармашек помещался, как гоголевский чертенок, и исполнял ее прихоти.
— Когда я рисовала ее, я была далека даже в мыслях от Парижа.
— Ты не в ответе за нее, — рассмеялся я. — Ты же ее не приручала? Солнышко, расслабься. Ты же знаешь, у нас провинция. Не всегда чистота души сопутствует маленькому человеку. Я не уверен, что все наши земляки чище в душе каких-нибудь толерантных французов. Зависть отравляет сердце сильнее других страстей. Посмотри, что происходит с обычной сельской толстушкой, которая узнала о победе картины с ее изображением?
— Леша, ты не стал мягче. Это хорошо. Для меня хорошо. Хи… Боялась, что спугну твою злость, и ты перестанешь быть собой. Ты вспоминал обо мне недавно?
— Зачем спрашивать? — удивился я. — Ты об этом знаешь. Хотел поинтересоваться, что означает карась в бокале на твоей картине? Не так давно он мне приснился. Я не доверяю снам. Но этот карась показался твоим посланием.
— Да, Леша. Я часто думаю о тебе. Когда узнала о твоем артрозе, захотела тебе помочь. Пообщаться вживую. Я не посылала тебе карася. Я только сильно представила себе нашу встречу.
— И какова она будет?
— Многое хотелось тебе сказать. Я тебе очень благодарна. Понимаешь? Ты для меня как Эйфелева башня. Как …я не знаю… Кремль… река Волга… Лаврская колокольня. Как эталон метра в музее. Как нечто незыблемое, от чего всегда можно оттолкнуться. Если тебя не будет, для меня умрет точка опоры. Закон всемирного тяготения. Не станет физики, химии, медицины. Не станет веры в Бога. Не станет чего-то незыблемого, как Великая Китайская Стена. Леша, милый, ты для меня — символ Стены. Без твоего ворчания насчет растления мира я не могу уже чувствовать себя свободно. Мне не хватает твоего брюзжания. Понимаешь? Это для меня как поход в церковь. В храм я не хожу, но мне очень важно знать, что в мире есть человек, который называет меня «солнышком» и яростно ревнует меня ко всему европейскому разврату. Но это уже не любовь. Что-то другое. Ты пророс в меня так сильно, что я не смогу жить без твоего молчаливого присутствия в моей жизни. На расстоянии. Когда я выхожу на концерт, я знаю, что в маленьком городке в России пьет коньяк ворчащий мужчина и ругает все европейское за разврат, цитирует Хомякова и Достоевского, читает святых отцов, злится на меня. И мне становится так радостно! Леша. Мне жить хочется. Творить. У меня сразу крылья вырастают. Ты нужен мне как антипод меня, понимаешь? Я уже смирилась с тем, что ты меня поругиваешь, называешь ведьмой, стервой, сучкой. Разве это не так, Леша? Но мне хорошо, когда я вижу тебя, и ты называешь меня «солнышком». Мне приятно.
— Когда ты приедешь?
— В конце августа.
— Наташа… — Я смотрю на нее ласково. — Наташенька… Ты, где будешь ночевать? У бабули?
— Да, Леша. Ты хотел, чтобы я к тебе пришла? Ты забыл, что у меня есть муж?
— Если ты приедешь ко мне, я привяжу тебя к стулу и больше не отпущу.
— Ты стал маньяком?
— Да. Пять лет жизни с ведьмой. Опыт. Я тебя не хочу сжигать на костре инквизиции. Я запру тебя в подвале дома и буду смаковать любовь как величайший деликатес.
— Ты счастлив, Леша?
— Конечно. А ты?
— И я тоже. Зачем нам что-то менять? Мы дали друг другу больше, чем обычное счастье — память о тех временах. Достаточно настроить себя на воспоминания и снова почувствовать счастье. Я умею. Научить?
— Не надо. Я тоже научился. Открываю твое фото и все. Со мной происходит какая-то мистика. Меня буквально поднимает над землей. И такое пронзительное счастье. Нежность…
— А я недавно услышала песню Анны Герман про нежность. Со мной творилось что-то невероятное. Я оказалась одновременно в нескольких временах. Рядом со мной были люди из средневековья, ведьмы, шуты, короли. Боже… — Она закрыла глаза. — Это такое!
— Наташа, скажи мне что-нибудь. У меня разряжается батарейка.
— Да. Мне тоже пора. Что сказать?
— Что-нибудь.
— Леша, я хочу, чтобы ты поправился. Ты для меня земля и небо, ветер и дождь. Все стихии вместе взятые. Ты церковь. Фундамент. Мне нужен ты как опора. Живи и будь счастлив. Не меняйся. Не становись сентиментальным. Будь собой. Даже злись иногда на растленную Европу. Ты козерог. Ты нечто неизменное. Оставайся собой. Спасибо тебе, милый. Но жить я буду с Жаном и Пьером. Он нормальный. Не тот, что ты думал. Может быть, ухаживает за собой тщательнее, чем это принято в России. Он не тиран. Принимает все. Может согласиться с противоречащими друг другу вещами. Он полная противоположность тебе. Именно поэтому ты мне так важен. С тобой по-другому.
— Не любовь?
— Нет. Это что-то другое. Привычка. Сильная привычка. Как дышать. Мы же не испытываем любви к воздуху, которым дышим. Но без него не живем.
— Значит, я для тебя воздух?
— Что-то вроде этого.
— Возможно, ты права. Это не любовь. Мы слишком разные, чтобы быть вместе.
— Наконец-то ты это понял.
— Я это давно понял.
— Ты не женился?
— Наташа, — с укоризной протянул я. — Какая женитьба? Если я женюсь, то на новой философии Тихохода. В ней не будет места влюбленности.
— Мне нравится, что ты мудрствуешь.
— В ней будет боль. И на этом фундаменте я воздвигну новое мировоззрение. Оно будет твердым как Великая Китайская Стена.
— Слава Богу. Теперь я узнаю прежнего Алексея. Я боялась.
— Не бойся. Таких упрямцев, как я, только могила исправляет.
— Не говори так. Я привезу лекарство.
— Батарея сдыхает.
— До свидания. До встречи. Я вылечу твое колено. Потерпи.
— В сон ко мне придешь? — усмехнулся я. — Ты не оставила профессию ведьмы?
— …не оставила…
В тот день на меня обрушилось Небо, и счастье было пронзительным, как звенящая тишина в горах.
18
Доброе утро, Дневник моей памяти! Наталья прилетит ко мне в конце лета. Она пообещала. Три года четыре месяца двадцать четыре дня! Она помнит…………………………………………..
Библиотека для меня сродни храму. В нем тысячи разных богов. Сотни страстей человеческих гуляют по книжным страницам. На них лежит вековая пыль, но от этого они не теряют упругой силы. В этом храме есть молельная комната — читальный зал. Есть притвор — залы абонементов. Есть жрец — точнее, жрица, в точности исполняющая соответствующий магический обряд. Я давно принадлежу к числу «посвященных». Жрицу зовут Ирина Сергеевна. Она и заведующая, и библиотекарь в одном лице. Оптимизация. Когда я стал Тихоходом, в библиотеку наведываться почти перестал. Ирина Сергеевна шутит:
— Стало быть, воплощаете свою давнюю мечту иметь в домашней библиотеке только одну книгу — Евангелие?
— Да, Ирина Сергеевна, — улыбаюсь я. — Все движется к этому. Узкий путь. Тесные врата. Через деревянный макинтош к рождению в жизнь вечную. Сначала читал все. Вы помните. Маркес, Сервантес, Хемингуэй, Достоевский. Книги выселяли меня из квартиры. Теперь все роздал. Осталось Евангелие и кое-что из творений святых отцов. И Федор Михайлович вне сомнения. Ко мне скоро приедет Наталья. Помните ее? Мы иногда приходили вместе.
— Как же! Конечно, помню. Красивая женщина. Артистка. Но постойте. Почему такой черный юмор? Деревянный макинтош к рождению. Погодите, Алеша, у вас скоро будет все по-новому. Не следует так рассуждать. Вы притягиваете темные силы. Послушайте совет мудрой женщины. Ваша палочка не навсегда. Есть время разбрасывать. Есть время собирать. Это мудрость царя Соломона. Вы долгое время разбрасывали камни. Теперь нужно их собрать. Соберете, ваша хромота исчезнет как страшный сон. Станете снова потихоньку разбрасывать.
— И так до конца жизни?
— Вне сомнения. Послушайте, Алексей, вы знаете, что я на пенсии уже восемь лет.
— Вы? — восклицаю я. — На пенсии? Быть не может. Вам от силы тридцать пять.
— Ой, ваши бы слова да богу в уши! — кокетливо смеется Ирина Сергеевна. — Конечно, меня сохраняет от старости литература. Знаете, как она действует на организм?
— Органически?
— Молодит. Страсти, которые читаются, проживаются вновь и вновь. Самые молодые старички и старушки — это заядлые читатели.
— И писатели?
— И писатели. Вы что-нибудь будете брать?
— Хотел было перечитать Сартра, да передумал. Уже не мое. Пытался понять, почему от меня сбежала жена. Но теперь это не важно.
— Тогда возьмите Федора Михайловича. Он вам все расскажет.
Ирина Сергеевна смотрит на меня с улыбкой. Она чувствует, что я счастлив.
— Вы какой-то загадочный сегодня, Алексей. Глаза сверкают. Ей богу, если бы я не знала вас, то решила бы, что вы влюбились.
Я расцветаю в улыбке.
— На днях разговаривал с бывшей супругой по скайпу. Она просила меня не включать в разговор «федорамихайловича». Боится. Защищается. В конце лета прилетит ко мне. Ненадолго. Знаете, что мне кажется? Скоро Достоевского уберут из школьной программы. Потому что он принуждает думать. Он тиран, диктатор. В Европе, я слышал, во многих школах запрещают носить крестики с распятым Христом. Это может травмировать психику ребенка. Придется объяснять, зачем носят на шее такие символы. Я тоже был тираном. Запрещал ей петь.
— Ох, Алексей, — вздыхает она. — Крестики давно и у нас носят как украшение. А с Достоевским, вы правы, беда. Редкая птичка залетит в библиотеку, чтобы попросить что-нибудь из его романов вне школьной программы. — Она внимательно рассматривает меня. — Вы точно светитесь. Говорите о Достоевском, а думаете о чем-то другом. Или о ком-то. А Федора Михайловича постепенно вытеснят из школы.
— Неужели? А как же «Преступление и наказание»? Мне кажется, сегодня это особенно актуально.
— Сегодня актуально преступление без наказания. Как заработать миллион и не угодить в тюрьму.
— Я не про тюрьму. Я про совесть. В тюрьмах сидят те, кто мало украл. Поверьте бывшему начальнику уголовного розыска.
Ирина Сергеевна присаживается на стул, снимает очки, поправляет густые каштановые волосы с проседью и тяжело вздыхает.
— Совесть. Работаю в библиотеке тысячу лет. Это слово начинает забываться. Знаете, библиотекарь — это как священник. Возьмите персональный библиотечный формуляр, и вы увидите всю подноготную. Скажи мне, кто твои друзья, скажу, кто ты.
— Пожалуй, что так можно и преступления раскрывать, — смеюсь я. — Таинство исповеди нерушимо, а вот попросить у библиотекаря список прочитанных книг — это другое. Интересно, если бы я задумал убить кого-нибудь, стал бы я перечитывать «Преступление и наказание»? Наверное, нет. Я слышал, что ее заказывают в тюремных библиотеках ожидающие наказания убийцы. Многие диктаторы из латиноамериканских стран просили перед казнью «Преступление и наказание». Саддам Хусейн, например. Мне кажется, что необходимо ввести поправку в уголовно-процессуальный кодекс — освобождать от наказания тех преступников, которые прочитали накануне вынесения приговора Достоевского. Думаю, что уже за это можно ослабить казнь. В мусульманских государствах же отменяют смертные приговоры, если преступник выучит наизусть Коран. Почему бы не протягивать руку помощи и нашим страдальцам страсти? Не все преступники злодеи. Чаще бывают заблудившие люди.
— Идеалист вы, Алексей, преступники уже давно не читают книги. В интернете сидят.
— Да. Плетемся мы с вами в хвосте времен.
— Или время бежит слишком быстро, — с улыбкой произносит она. — Давно ли я была молодой? Впрочем, мне по-прежнему двадцать пять. Читаю Фицджеральда, Олдингтона, Ремарка.
— Этим вы напоминаете Наталью.
— Мне кажется, вы немножко скучаете. Хотите, я познакомлю вас с женщиной?
Я смеюсь.
— Рад бы снова в рай, да грехи не пускают.
— Вы о своей трости? А знаете что? С ней вы выглядите гораздо пикантнее. Благородная седина, тросточка. Совсем как чеховский интеллигент.
— Чеховский интеллигент в провинции — это тоска и депрессия. Не могу читать Чехова. Герои переживают, ищут чего-то, какого-то рая на земле. Но забывают главного. Рай и ад находятся в наших сердцах. Помните, в каком аду при жизни оказался Раскольников?
— Может быть, вам дать все же «Преступление и наказание»?
— Не надо. Я не собираюсь идти на казнь.
— Тогда приходите на чай. У нас тут образовалась группа пенсионеров по увлечению здоровьем. Пьют какие-то сибирские травяные сборы. Разговаривают. Шутят. Знакомятся.
— Думаете, у меня есть шанс завести интрижку?
— А почему бы и нет? О! Вы знаете, какие романы они спрашивают после таких чаепитий?
— Не произносите вслух. Наверное, Библию? Песню песней? Не Камасутру же?
— Ха-ха-ха. Камасутра вся на руках. Наши долгожители увлеклись любовными романами в духе «Сто лет одиночества» Маркеса. Что вы!
— В их жилах течет кровь Урсулы и Мелькиадеса?
— В их жилах течет сибирский чай с женьшенем и имбирем.
— Надо будет прийти на литературные посиделки с чаем. А школьники в библиотеку заходят?
— Бывает. Редко, но случается.
— Тут как-то я этой зимой решил зайти к вам. Мороз был страшенный, пар изо рта сразу в сахарную вату превращается, — улыбаюсь я. — Градусов под сорок было. А у вас небольшой перерыв. Минут десять. Думаю, дождусь. Рядом со мной две старшеклассницы стоят, мнутся. Холод. А все равно стоят. Щеки пылают. Девчонки приплясывают. Думаю, хорошо, что еще есть в нашей жизни такие преданные юные читательницы. На душе потеплело. И тут вдруг до меня доносится: «Ну-ка эту библиотеку… так ее раз-так… мат-перемат… в следующий раз за Тургеневым придем. Замучили эти „Отцы и дети“. Пойдем отсюда». И ушли. Меня в ступор вогнали. Потом и я расхохотался. Наивный я, Ирина Сергеевна. Школьников ходит много, а читателей почти нет. Отцы замучили.
— Открою секрет. Есть и читатели. Недавно тематическую выставку проводила. Творчество Фицджеральда. Они посмотрели в кино «Великого Гэтсби». Пришли. А я и модные журналы для девочек. И статьи об эпохе джаза в Америке. И книги самого Фицджеральда. Все на «ура». Есть читатели, с ними работать нужно, а не требовать школьную программу насильно.
— Это верно. Пойду я. Всего доброго.
— Заходите, Алексей. Надеюсь увидеть вас в добром здравии. Думаю, что зайдете за Сартром или Камю. Непременно. Есть время разбрасывать и собирать. Вашей супруге привет. Пусть и она заглянет. Хочется посмотреть, как она изменилась, живя в Париже.
— Зайду непременно. Наталья обещала привезти какое-то волшебное лекарство и вылечить мою ногу. Когда она прилетит, я зайду к вам вместе с ней.
Ирина Сергеевна вздыхает и улыбается.
— Самое волшебное лекарство — это любовь. Дай вам Бог счастья.
— Счастья и вам.
19
Заблуждения бывают двух сортов — губительные и спасительные. Не всегда истина, как медицинский диагноз, поставленный неподготовленному пациенту, может вдохновить его на жизнь. Иногда мы обманываем сами себя и других — не ради сиюминутной корысти, а ради Любви. Нужен временный люфт для принятия правды — особенно горькой правды. Все мы рано или поздно умрем, но эта мысль не вгоняет человечество в беспросветную депрессию потому, что между жизнью и смертью существует спасительный люфт величиной в путешествие по дням мира сего. И путешествие это можно превратить в сказку. Созревание для принятия истины есть успение. Сон? Спелость? Расставание с иллюзиями мира сего через смиренное принятие истины. Для этого нужна мудрость и святость. Или большой подвиг борьбы с собой. Новая философия Тихохода дает мне и спасительный люфт в виде сказки, и борьбу с самим собой. Боль — это не иллюзия. Это всегда прорывы в вечность, когда необходимо принять истину — рано или поздно мы все умрем. Когда боль уходит, наступает время отдыха — время приятных и спасительных иллюзий. И чем сильнее была боль, тем яростнее цепляешься за иллюзию. Пусть это будет нарисованный за окном листок плюща, как в рассказе О. Генри, или слон в рассказе Куприна о больной девочке. Это спасительные иллюзии. Они не предадут. Как не предает спасательный круг, брошенный за борт тому, кто захлебывается и тонет. Как не предают слова, воскрешающие любовь.
Но человек разумный всегда допускает сомнения. Мы все заблуждаемся — в той или иной степени. Даже те, кто упрямо настаивает на том, что знает саму Истину. Никто не знает Истину, так как она не может явиться лицом к лицу. Мудрый человек с любовью укажет наиболее верный путь. Если кто-то начнет насиловать истиной, тиранить только ему одному известной правдой, нужно от такого «мудреца» бежать со всех ног. Там, где нет Любви, не может быть Истины. А Любовь никогда не диктует.
Вырастить внутри себя сказку, в которой не было бы места для боли, невозможно. Пока человек жив, боль всегда будет рядом. Необходимо смириться с этим. И жить в пространстве «боль-наслаждение». Область эта безгранична. И в ту, и в другую сторону. Единственное спасительное ограничение — психика. Боль нужна, как нужны в лесу хищные звери. Без них наш земной рай быстро стал бы адом. Смерть в теплой водичке. Отравление наркотическим счастьем. Северный ветер необходим, как скальпель хирурга. Боль — это рупор, в который кричит Бог человеку, заснувшему в наслаждениях, что в жизни его происходит что-то не так. Очнись, человек бегущий, летящий! Не пора ли сменить темп дыхания и мыслей? Не пора ли задуматься над сущностью собственного бытия? Если есть боль, значит, в ее существовании тоже должен быть смысл. Он ускользает от нас так же, как попытки осмыслить смерть. Только там, где мы все увидим лицом к лицу, а не гадательно, точно сквозь мутное стекло, мы поймем смысл боли. Через мгновение после смерти нам станет ясно, для чего мы жили. Мгновение — это понятие из нашего мира. Там сразу откроется вечность, которая здесь была подмята нашими «кожаными ризами».
Боль, очевидно, нужна, как сигнальная лампа. Не поверю, что боль можно возлюбить — для этого нужно быть мазохистом. Чушь собачья — все мои попытки слиться в экстазе с болью. Эзотерический бред. Боль наказывает сразу и безоговорочно, как революционный судья. Она не терпит кокетства и утонченной поэзии. Она жаждет суровой прозы. Есть люди, которые поэтизируют боль. Это или неврастеники, или избалованные нежностью тепличные существа, или мазохисты, живущие по принципу: «Чем больнее, тем приятнее». Встречал я таких сумасшедших. Очевидно, они все-таки не знают, что такое настоящая боль. Иначе они не рискнули бы ад называть раем. Причем ад универсальный, такой, который одинаково суров и для грешника, и для праведника. И все же боль полезна. Говорят, полезен сам ад. Бог не создавал ада, но допустил его образование по Любви, стало быть, к пользе. Очевидно, боль способна вырвать человека из трясины обыденности и продиктовать на грубом языке приговор — пора меняться, дружище. Боль — это диктатор. Это хирург, который больше не выдает наркотики, а режет, чтобы исцелить. Любовь шепчется с нами на языке нежности, разговаривает голосом совести, а если не слышим — кричит на ухо в рупор боли. Да. Верно. Боль — это голос Бога человеку, который не услышал сначала шепота нежности, а потом и голоса совести. Я не услышал ни первого, ни второго. Третье не услышать нельзя. Даже с моей тугоухостью и неприятием музыки.
…это не музыка… это вой сирены. Когда болит по-настоящему, сознание перестает работать чисто. Боль может опьянять. Мне доводилось слышать о том, что сознание мутилось даже у самых стойких оловянных солдатиков — у святых подвижников и аскетов. Что уж говорить о простых смертных? Поэтизировать ее — это прославлять чуму во время пира. Когда я пишу о мелодии боли, я имею в виду боль притупленную пилюлями и плавной йогой. В чистом виде она напоминает грызущего плоть хищного зверя. В госпитале меня кололи наркотиками. Но я был моложе и сильнее. И счастливее. Во мне было много входов и выходов, лазеек на волю. Сейчас боль проникает в меня иначе — через парадную дверь. Входит торжественно и важно. Мои служивые духи не могут ей повредить. Поздно. Ничто не мешает ей по-хозяйски расположиться в моих членах. И властвовать. Принять ее невозможно. Можно смириться с самим фактом болезни и хромоты, но не с болью. С ней нужно воевать. Но не простыми орудиями. Боль хитра как бестия. Ее не переиграть. Нужны либо крупнокалиберные орудия — наркотики, либо особые практики в сочетании с медициной.
Сегодня полночи не спал. Выпил пригоршню обезболивающих таблеток и понял, что одних пилюль недостаточно. Просыпался три-четыре раза от ноющей ломоты в коленке и не знал, плакать ли мне или смеяться. Когда чувствуешь свое бессилие, остается смех. Глупый, отнюдь не язвительный. Смех сквозь боль. Я не мог найти правильного положения для замотанной в шарф левой ноги. Ворочался. А потом интуитивно стал разогревать тело — начал отжиматься на руках от пола. Боль отреагировала на это. Немного утихла, и я заснул. На полу. Без одеяла. Кот явился ко мне и улегся на пояснице, полагая, очевидно, что делает великое оздоровительное дело. Я был благодарен этому эгоцентрику. Тихон чем-то походил на меня «бегущего». Я был таким же «эго». Впереди на всех скоростях летело тщеславие, а я, подобно лошади, бегущей за клочком сена, закрепленным около ноздрей, едва поспевал за ним, считая, что утолю, наконец, свой голод. Какой дьявольский обман! Чем ближе — как мне казалось, — я приближался к сену, тем дальше и ловчее оно ускользало от меня. Кроме досады, ничего не испытывал в этой гонке по штрафным кругам.
Мой кот это делает бессознательно. Он торжественно урчит и бежит впереди меня, когда я просыпаюсь и иду в ванную. Тихон делает вид, что все мои движения направлены на него. Распушает хвост, задирает мордочку и несется. Даже если я просто забываю о его существовании — что, впрочем, почти невозможно, — кот все равно изыщет способ напомнить, кто в доме персона номер один. Иногда я смеюсь, глядя на его гордые изыскания. На исключительность своей облаченной в черную шубку хитрой и ласковой плоти. Смешно.
Я был признателен коту за то, что он скрашивает мое одиночество. «Потому и люблю я котов тщеславных, что они есть врачи души моей и лечат меня как зрелищем». Применительно к котам такая фраза Ницше вполне подходит. Но с болью мне приходится бороться одному. Сегодня у меня снова был бунт. Направлен он был против плавной йоги, которая ни черта мне не помогала. Грубые физические нагрузки — отжимание от пола и вис на перекладине, — кажется, помогли мне больше. К черту плавную йогу! Нужно родиться индусом, чтобы она хоть капельку помогла. К черту капельный подход к жизни! Мне нужен стакан живительной влаги, а не наперсток. Я устроен иначе, чем плавные холоднокровные изобретатели гимнастики для змей. Я не способен быть змеей. Мне не нужна ни растяжка, ни свертывание узлом. Мне нужно уничтожить боль. Если у меня нет «крупнокалиберного оружия», нужно воспользоваться другим привычным средством — физическим трудом.
А когда ушла боль, она уступила место нежности. И я вспомнил Наталью. Она прилетит в конце лета. И привезет с собой волшебную пилюлю. Я не стал разочаровывать Наталью своим скепсисом. Однако я не дитя, чтобы безоговорочно верить в волшебство каких-то инъекций. Для меня встреча с Натальей была куда важнее и спасительнее, чем редкая волшебная пилюля стоимостью в тысячи долларов. За такие деньги можно внушить себе, что эффект плацебо — лучшая иллюзия в мире. Но когда речь идет о конкретных патологиях, спасительность подобных иллюзий можно поставить под сомнение. Я не знаю ни одного случая, чтобы инъекция воды вместо наркотика обманула сильную боль. Эффект плацебо — детская терапия. Заговор зубов при лечении у стоматолога.
Под утро позвонила Ольга.
— Привет, — тихо сказала она. — Не спалось что-то. Решила узнать, как ты?
— У меня боль сквозь радость. Знаешь, как бывает солнце сквозь дождь?
— Приехать к тебе?
— Не надо. В субботу звонила Наталья. Она прилетит.
— Из Парижа?
— Да.
— Со своим новым мужем?
— Этого я не знаю. Честно говоря, наплевать.
— Ты ждешь ее?
— Жду.
— Сильно ждешь?
— Сильно.
— Не боишься получить тыловую контузию, полковник?
— Теперь нет. Наталья мне дорога как память.
— Это что-то новенькое. Ну, ладно, полковник, прости. Весной у меня всегда сентиментальные мысли просыпаются. Захочешь, приходи в редакцию. Предложение в силе. Я не такая сучка, как ты думаешь. Мужчинам не мщу. Я не ведьма.
— Знаю, Ольга. Спасибо тебе за все. Я позвоню в августе.
— Хорошо, Алексей, не расклеивайся. Хороших мужчин много не бывает.
Сегодня утром я вышел на улицу в превосходном настроении. Нога почти не болела. Видимо, вчерашние отжимания от пола пошли впрок. Кроме того, я сменил один обезболивающий препарат на другой. Возможно, сработал эффект «счастья от отсутствия несчастья». Была боль ноющая, теперь оставался сидеть в коленке маленьким колючим ежиком фантом этой боли. Получается, я отправил «ежа» в спячку. Счастье. Солнце пригревает по-весеннему. Кругом природа радуется жизни. Все, все поет богу свою «осанну».
Я прохожу, слегка опираясь на трость, мимо своего дома в сторону Арки Тишины, и тут мой взгляд цепляется за крышку гроба, которая стоит у подъезда Андрея. И мне становится тревожно. Неужели отряд тихоходов потерял бойца? Все пропью, но флот не опозорю. Мне было не по себе подходить и смотреть на фотографию. Хоть бы не он! А если он, то что? Что произойдет в мире, если ушел в вечность малоприметный тихоход? Бывший моряк с бородкой Хемингуэя? На днях он жаловался мне на здоровье и говорил, что хотел лечь в стационар. Но кто-то бесстрастный в белом халате ответил ему: «Нецелесообразно». Оптимизация. Такого, как он, лечить нецелесообразно. Он уже ничего не даст в копилку государства. Он только возьмет. Зачем такой балласт? Государство провозглашает себя православным, а живет по ницшеанским законам — «немощные старики и больные — это балласт для общества». От них нужно избавляться. От нас? О боже! Горе мне, начинающему входить в ряды «балласта» с хромотой и палочкой. Меня примут, но не накормят. Я должен позаботиться о себе сам. «Врачу — исцеляйся сам». Это обо мне. Но по существу ничего не изменится в мире с уходом человека. Даже сотни людей. И это действует на психику умиротворяющее. Когда уйду я, люди этого не заметят. Мы боимся смерти каким-то животным страхом — страхом предстоящей боли. Однако боли может и не быть. Какой-то внутренний щелчок — и ты уже в обществе любимых призраков. Рядом Хемингуэй, Фицджеральд, Сартр, Достоевский. Там, впереди, много лучшего. Гораздо больше, чем позади. Но животный страх нужен. Он, как боль, предохраняет человечество от массового самоубийства. Жизнь должна быть наполнена смыслом. Иначе человечеству не выжить. Даже те, кто провозглашает абсурд, как мировоззрение, обманывают себя и окружающих. Если бы они глубоко верили в абсурд, первым бы делом они вскрыли бы себе брюхо или наглотались пилюль, которые погружают в сон и вечность абсурда. Но они не делают этого, а, зачастую, играют по правилам жизни, в которой, по их мнению, нет никакого смысла — играют подобно не запасным игрокам, а форвардам. Люди абсурда — все как один мошенники, иначе они бы уже давно лежали бы в могилах. Делают вид, что живут лишь для того, чтобы тянуть лямку, а сами пускаются в самые оригинальные авантюры. Лжецы! Философия учит человека не столько жизни, сколько умиранию. Потому что вся жизнь — это и есть плавное умирание. Впрочем, бывает и умирание резкое. Пуля весом в шесть граммов калибром девять миллиметров в одно мгновение обрывает жизнь. Щелчок и нет боли. Потому что нет человека.
На бархатистой обивке крышки гроба улыбается лицо Андрея. Молодой. Без бороды. На картинке из домашнего альбома он похож на юнгу. Подхожу к фотографии со щемящим сердцем. Ласково пригревает солнце. От Арки Тишины во двор приносит запах лугового разнотравья и влаги. Мне не хочется скорбеть. Весна привносит в этот обыденный эпизод со смертью новую жизнь. Смерти нет! Скоро Пасха и в церквах будут об этом петь. Нет смерти. Отхожу с тихой радостью: ему сейчас наверняка хорошо. Лучше нашего. Просто трудно это принять и переварить. Если я верю в Бога Любви, то жизнь за гробом не может быть хуже той, которую ведем мы — больные и хромающие тихоходы. Догадывался ли он вчера о том, что умрет сегодня? Едва ли. А сколько осталось мне? Нам? Всем тихоходам микрорайона? Совсем немного. И это будет точно — как дважды два: все мы умрем. Кто-то в больнице, кто-то дома. Я не знаю, как и когда лучше умереть. Наверное, как можно позже. Старость — это подарок от Бога. В старости вымирают почти все страсти. Глубокая старость — это освобождение от земных желаний. Мне кажется, самое важное — это умереть свободным. Тогда душе будет легче отрываться от земли. Нет привязанностей, нет и мытарств. Внезапная смерть человека в расцвете лет и сил — это капкан для вечности. Душа, наверное, в первое мгновение и осознать ничего не может. Устремляется к своим привязанностям, а до них не добраться. Вот и мучается. У Андрея, кажется, привязанностей уже не было. Кроме одной — спиртного. Впрочем, по милости божьей, и тут все сгладилось хромотой и философией тихого хода. Слава инвалидной палочке. Андрей вошел на территорию вечной жизни маленькими шажочками. Опираясь на палку. Думаю, там его примут с любовью. Он никого не осуждал. Не ругал правительство за низкую пенсию. Он вообще никогда никого не ругал. Удивительный был человек. Можно сказать, счастливый. Да. Старый моряк с бородкой Хемингуэя ушел из жизни счастливым. Сегодня я, пожалуй, выпью стаканчик вина за его тихий уход.
После Арки Тишины я решил прогуляться в аптеку. Необходимо пополнить запас обезболивающих препаратов. На бульваре Мира встретил Валерия из дома напротив. На нем — серая кожаная курточка, которая предательски оттопыривается в районе внутреннего кармана. Валера возвращается от Катьки-самогонщицы. Купил бутылку. Или выпросил в долг. Он счастлив. Моложе меня лет на двадцать, но выглядит тихоходом. Только пока без палочки. У Валерия нет половины зубов, волос. Но я никогда не видел его озлобленным или удрученным. Все у него благополучно, пока есть в кармане пачка сигарет и бутылка самогона.
Валера подходит ко мне, здоровается.
— Андрей помер, ты знаешь? — спрашивает он. — Морячок из вашего дома.
— Знаю. Только что подходил к подъезду.
— Говорят, что ему в очереди стало плохо. В поликлинике. Сердце.
— Донес свое тело по назначению. Как видно, на роду написано было умереть в поликлинике. Странно все это. На днях он мне жаловался на врачей. Говорил, что его лечить в стационаре отказались. Нецелесообразно.
— Не целее… чего? — изумился Валера.
— Короче говоря, нет смысла его лечить. Деньги переводить только. Понимаешь?
— Понимаю. И поэтому к врачам не хожу. Курить будешь? — протянул он пачку папирос.
— Бросил. Уж десять лет как.
— Я тебя в прошлом году видел на карьерах, — продолжал Валера, закуривая. — Ты собирал какие-то грибы, похожие на поганки. Хотел покончить с собой? Или отравить тещу? — Валера выдыхает табачный дым вместе с булькающим смехом. Почему-то он напомнил мне покойного морячка во время нашей последней встречи. Становится жалко его. Скоро он мало, чем будет отличаться от инвалидов.
— Это шампиньоны, Валера, у меня нет тещи. Ты, наверное, этого не знал? Травить некого. Жена скоро прилетит из Парижа.
— Из Парижа? — ухмыляется Валера. — У них там лягушек едят.
— Шампиньоны я люблю не потому, что их едят во Франции.
— По мне — поганки. Я туда на карася хожу. Каждый год ловлю. Скоро на прикормку пойду. Ты не рыбак?
— А что?
— Так, ничего. Просто я могу загулять, а карася прикормить нужно.
— Ты на червяка ловишь? — поинтересовался я. — Забыл спросить у соседа, на что.
— У «деда»?
— Да.
— Этот не скажет.
— Почему?
— Мутный он. Рыбак по натуре. И охотник. Мало говорит.
— А ты? — Я смотрю на потрепанного жизнью мужчину, похожего на старика, и понимаю, что ему доставляет удовольствие поговорить со мной о рыбалке. Потому что в этой сфере он ощущает свою значимость. — На червя?
— Там и копаю, — важно отвечает Валера. — Пойдешь на карася?
— Пойду. Для меня карась в этом году почти как золотая рыбка. Поймаю, загадаю желание.
— Ты думаешь, его так просто поймать?
— Знаю, что не просто. Он где-то в иле отлеживается.
— Поставишь поплавок на малую глубину. Идти лучше с рассветом.
— Ты сам-то, когда пойдешь?
— Не знаю. Скоро Пасха. Загуляю. А карася уже надо подкормить. Может быть, ты сходишь? — смутился он, поглядывая на мою трость. — Сможешь?
— Не знаю, — улыбнулся я. — Попробую. У меня ж острый артроз. Пройду шагов сто и стоянку устраиваю. Болит. Дойду ли? Вот в чем дело. Хочется мне этого карася очень. Валера, разбудил ты во мне страсть. Завтра же пойду на подкормку. Надену резиновые сапоги и пойду. На прошлой неделе было дело. Решился в дождливую погоду пойти подкормить карася. Думал, крестовый поход будет. На карася. Взял удочку. Вышел на поле за домами. Одна грязь. Холод. Ноги разъезжаются. Короче говоря, проклял все на свете. И карася. Вернулся домой злой. Хотел напиться по-взрослому. Не стал. Нога не дала. Теперь и принять на грудь не могу, как следует. Такие вот дела.
— Карася подкорми все же, — советует Валера. — Кроме нас с тобой его никто не подкормит. А рыбалки может не быть. В позапрошлом году все карьерные озерца промерзли. Рыба задохнулась. Карась ушел. В прошлом году мальков запускали. Ты подкорми. В этот раз доковыляешь. Погода весенняя. На поминки пойдешь к Андрею?
— Меня никто не звал, — печально усмехнулся я. — Даже сам Андрюха не успел позвать. Кто-то приедет делить квартиру.
— Я слышал, что у него дочка в Питере живет. Она и приехала, наверное. Морячок помер, а карась нас переживет. К нам на поминки пожалует, — Валера открыл беззубый рот и беззвучно рассмеялся. — Я однажды напился не до «белочки», а до «карася». Зуб даю. Отвечаю. Пришел ко мне через окно. А я на третьем этаже живу. Выхожу на балкон. А там как будто река разливается, и карась плещется. Надеваю сапоги, беру удочку и тут, — Он вздрогнул. — Жена вцепилась и тащит. Я уже ногу занес. Так на поминки пойдешь?
— Вряд ли поминки будут. У тихоходов друзей мало. Помянем без общего стола.
— Я помяну сегодня, — ответил Валера, открывая моему взору содержимое внутреннего кармана куртки. — Андрей был хорошим парнем. Мы с ним как-то на карася ходили. Года два назад. У него и сети были, и спиннинги. А предпочитал посидеть с обычной удочкой на карьерах. За гаражами тоже карась есть. Ловил.
— Ладно, Валера, пока. Разбередил ты карасем мою душу. Завтра кормить пойду.
— Кашу свари. Или хлебом.
— Хлебом.
— Там тебя по дороге две собаки встретят. Черной сучке ничего не давай. Она кости выпрашивает. Избалованная. Белому кобельку и хлеба дать можно. Все ест.
— Как у людей, — усмехнулся я. — Мужчины не избалованы.
— Точно. Ну, пока.
— Пока.
— Мне с Андрюхой нравилось поболтать, потому что он не заносчивый был, — бросает напоследок Валера. — Хотя и помощником капитана ходил. Ты тоже не заносчивый, полковник. А соседа твоего не люблю. Маршала из себя корчит. А сам — карась карасем.
— Не осуждай, братишка.
— Так я… это… нос от меня воротит… тоже ведь из милицейских начальников. Но с тобой и поговорить можно. Хотя ты полковник. А с Василием разговаривать — все равно, что на прием к генералу сходить. Важный он, вот что!
— Мы все разные, Валера. Я тоже не подарок.
— Ладно, пока. Встретимся потом. Расскажешь, как сходил на прикормку.
— Конечно.
20
Привет, Дневник! Выспался хорошо. Снилось море — не южное, расслабляющее, вводящее в соблазн неги, а холодное, ветреное, закаляющее. Балтика не дает раскиснуть. Когда я был в командировке и собирал янтарь со старателями, видел ранними утрами старушку лет восьмидесяти, которая занималась закаляющим купанием в конце ноября. Старушка была сухая как камыш, кожа ее светилась янтарным светом, глаза сверкали. Мне показалось, что она вышла из моря, подобно героям мифа. В ней было что-то от бунтарей-Тихоходов. Сразу почувствовал в ней родственную душу. Глаза чистые, без лукавства и воля к жизни бьет с такой силой, что кажется, будто она блаженная. Подвижница здоровья в свои старческие годы — тоже разновидность философствующего Тихохода. Она не сдалась ценностям мира сего, не опустила руки. Она — боец, рыцарь света. Я смотрел с восхищением, как старушка ныряет в ледяные воды Балтики. Потом мы разговорились. Оказалось, что ей не восемьдесят, а сто. Холодное Балтийское море ее лечит. Двадцать лет назад женщина потеряла в автокатастрофе всех своих близких, готова была наложить на себя руки, какая-то дерзкая сила выдернула ее из теплого дома и повлекла за собой на Балтийское побережье. Утопиться? Мысль скользнула змейкой и тут же испуганно убежала. Первые же секунды обжигающих холодом волн вызвали к тонусу все дремавшие силы — силы самой стихии. Природа внутри ее тела стала оживать. Своеобразная шоковая терапия. В свои сто бабушка и не помышляет о патологиях. Жажда жизни истребила депрессию на корню.
Хороший сон — бодрящий. Не обязательно принимать горстями обезболивающие таблетки. Необходимо глубоко расслабиться и сделать дыхательную гимнастику. Боль часто провоцирую спазмы — нервные, психические, мышечные.
Написал Наталье коротенькое письмо. Пообещал починить машину и встретить ее в аэропорту. Впереди лето. Может быть, напроситься в санаторий МВД под Питером? Там хорошо, но тоскливо. Не люблю встречаться с людьми в белых халатах. Они знают много профессиональных тайн, но с ними нельзя быть открытым. Мне необходим такой врач, которого я уважал бы не только за его медицинские познания, но и за мировоззрение. Врач-тихоход. Философ. А таких мало. Во всяком случае, я не встречал. Лечение можно принять полноценно лишь от человека, познания которого выходят за рамки учебников по медицине. Я могу найти в Интернете любую статью, связанную с артрозами и застарелыми ранениями в ногу, но кто сможет преподать мне урок принятия философии самого лечения? Китайская медицина идет от причины к следствию. Болезнь — это всегда следствие неправильного образа жизни. От врача мне хочется не «фармацевтики», не выписанного на бланке со штампом лекарства, а участия. Что проку от снятия боли, если сама причина возникновения боли не устранена. Врачу — исцеляйся сам? Чаще приходится следовать этому принципу.
Впрочем, теперь я, кажется, в полной мере настроился на свое новое мировоззрение. Дело вовсе не в Наталье. Она приедет для того, чтобы я окончательно понял, что мне она больше не нужна. Вот то главное, что я ожидаю от ее визита. Мне не нужны лекарства для поднятия иммунитета, я легко обойдусь без ее тела, запаха, воспоминаний. Мне необходимо увидеться с ней для того, чтобы поставить точку. Хладнокровную точку окончательного оздоровления от ведьмы. Я не хочу ее убивать. Не желаю трогать ее образ. Мне нужно раз и навсегда попрощаться с ней. А в тех мутных желаниях уничтожить ее и Пьера я должен покаяться. Скоро Страстная Неделя. Жду.
……………………………………………………………………
Выходя из дома, посмотрел на подъезд Андрея и заметил около крышки гроба молодую женщину в черном платке. «Наверное, дочка? — подумал я. — Похороны, оказывается, сегодня?» Может быть, подойти? Поговорить? Утешить? Сказать, какой славный был человек — ее отец? Какой тихий. Смиренный. Никого не осуждал. Такое сегодня редкость.
Наверное, теперь Андрей смотрит на мир и говорит словами Исаака Сирина: «Льстец и обманщик. Сколько раз я попадался в твои сети. Хотя всю жизнь ставил сети на рыб…» Черт меня дери. Опять карась уводит мысли в сторону. Надо подойти и поздороваться с девушкой в черном платке.
— Здравствуйте, — я сочувственно киваю ей головой. — Вы, наверное, дочка Андрея?
— Да. Он вам рассказывал обо мне? Я живу в Питере. Последний раз была дома лет тридцать назад. Сейчас время такое, понимаете? Дом, работа, семья.
— Конечно, понимаю. Я живу в соседнем подъезде.
— А я вас помню, — улыбается дочь Андрея. — Вы когда-то носили форму.
— Редко. Только на милицейские праздники. Как вас зовут?
— Оксана.
Девушка худенькая, красивая. Темная одежда подчеркивает худобу. Прядь светлых волос выбивается из-под платка. Глаза — открытые озера, в которых видны все обитатели. Много-много карасей. Водоросли колышутся степенно и ровно. На поверхности — тишина. Недавно поливал дождик. Заметно. Мне нравится эта наивная чистота.
— Хочу вам сказать, Оксана, что папе вашему там не плохо. Поверьте. Я редко встречал людей, которые накануне смерти вели себя с таким смирением и мудростью. Думаю, что он готовился переступить эту черту спокойно.
— Папа выпивал.
— Я знаю. Но не думаю, что все выпивающие попадают в ад.
— Вы верите в бога?
— Конечно.
— Мой папа не верил.
— Теперь он не только верит, но и знает. В отличие от нас.
— Он и нас так воспитывал. У меня сестра. Она не смогла приехать. Живет далеко. В Средней Азии. Я не знаю сейчас, как быть с поминаниями церковными. Ничего не понимаю. Вы не подскажете?
— Не переживайте, Оксана. В понедельник начнется Страстная Неделя. Я схожу в храм и закажу отпевание. Это можно сделать заочно. Люди помолятся о его душе.
Девушка полезла в сумку за деньгами. Я остановил ее.
— Не нужно. Я сделаю в память о нашей дружбе. А вы лучше подайте нищим у церкви.
— Спасибо вам огромное.
Она посмотрела на меня заплаканными глазами, в которых я увидел и самого Андрея и все то «неверующее» смирение, которое он передал своей дочери и улыбнулся. Мне показалось, что старый морячок стоит рядом с нами. Все пропью, но флот не опозорю.
— Знаете что, вы не переживайте, — говорю я на прощание. — Ваш папа нес боль и страдания. И это очистило его. Он не озлобился. В этом можете не сомневаться.
— Это важно, да?
— Очень.
21
2 мая. Страстной Понедельник.
На улице жара и духота. Пыль поднимается от южного ветра, бьет в глаза. Живешь в городе как в пустыне. Запахи весны пропали. Начала болеть голова — сильно болеть. Точно в мозгах образовался какой-то минный часовой механизм, готовый в любую секунду взорваться. Со мной было похожее после контузии. Повторялось впоследствии несколько раз. Мне легко от того, что освободился от Натальи. Однако внутри осталась «тыловая контузия» от переживаний последних трех лет. Много было тяжелых, пахнущих трупным ядом мыслей. Теперь они бродят и отравляют душу. Хочется сходить в церковь. Но не ради унылого стояния со свечой в руке. Нельзя делать никакое дело, не осмыслив его предварительно. Все происходящее в Церкви есть Таинство. Любой вздох, обращенный Богу с покаянием. Если это не так, тогда все мы язычники. Не может Бог ничего сделать с человеком без искреннего желания самого человека. Необходимо изменить мысли, преобразовать старое отношение к миру в новое, освободиться от накопившегося яда. Ради приобщения к лекарству от душевной хандры. Причастие войдет лишь в очищенное сердечное пространство.
Три года без покаяния.
Лишь мутное желание соединиться с ведьмой или уничтожить ее. Мрак! Накопилось все невысказанное, нерастраченное, скрытое в самых потаенных закоулках сознания и постепенно отравило душу. Всякая дурная мысль, слово осуждения, движение в область тьмы — столь притягательное для нашего тела, — со временем превращаются в грязевые наросты. Камни на периферии тонких духовных переплетений. В обычной бане паримся часто. А баней паки бытия пренебрегаем. А это куда важнее.
С каждым годом ходить на церковные службы тяжелее — физически и морально. Физически понятно, почему. Не могу долго стоять, а присесть рядом с инвалидами тщеславие не позволяет. Да. Тщеславие бежит впереди меня и в церкви. Моральная тяжесть складывается из того, что во время долгих утомительных служб начинаешь думать сначала о больной пояснице и ногах, потом внутри проклевывается гнев. Маленькими злобными зверьками из трещинок души начинают выползать мысли осуждения. Периферийное зрение ловит какую-нибудь краснолицую женщину с осанкой праведницы и пошло-поехало. Ах, да это ж она! Та самая — с бульвара Мира. Красная помада на губах. Символ опошливания пространства. Королева домохозяек. Сериальное сознание. Ах, да она и в церковь пробралась! Семипудовая купчиха. Идеал для чертенка из романа Федора Михайловича. Не зря она его так не любит. Достоевский ее насквозь прозрел еще в позапрошлом веке. А черт бессмертен. Люди меняются, а вместилище бесов остается. И так — без конца.
Чтобы выстоять службу и не впасть в осуждение, необходимо прикупить хорошее обезболивающее лекарство. И, как минимум, забыть о больной ноге.
Заглядываю в «красную» аптеку. Звон фэншуйских колокольчиков у входа, запах лекарств, и меня встречает улыбающаяся Светлана — женщина неопределенного возраста, которая, кажется, живет в аптеке. Ее круглое румяное лицо обрамляет шапка густых крашенных рыжих волос. Фармацевт — приземистая, круглая дама с красивыми темными глазами. Почему женщины в последнее время так любят краситься в рыжий цвет? Есть, над чем задуматься.
— Здравствуйте, Алексей Иванович, — расплывается она в дежурной улыбке. — Как поживаете, Алексей Иванович? Давно к нам не заходили. Как жена, Алексей Иванович? Как нога?
— Жена скоро приедет, — отвечаю я, подходя к роскошной витрине из сверкающего стекла. — А нога так и норовит от меня убежать?
Минутка молчания, потом Света заходится в смехе. Пухленькая плоть дрожит вместе с булькающими придыханиями. Шутка дошла до нее.
— Так вы ее привяжите покрепче, — кокетливо говорит фармацевт. — У вас и наручники, наверное, есть?
— Боже упаси, Света, я сто лет на пенсии. Подскажи мне, пожалуйста, какой препарат от боли купить?
— Вам из дорогих?
— Конечно, Светлана.
Я подхожу к ней поближе и протягиваю коробку шоколадных конфет.
— Это ко Дню медика. Поздравляю.
Светлана, молча, убирает подарок и смотрит на меня выжидающе. Она знает, что за этим последует. Я вытаскиваю из бумажника крупную купюру и прошу препарат, который в аптеке продается только по рецепту.
— Алексей Иванович, — с укоризной протягивает Света. — Вы меня под монастырь хотите подвести? Сами же не так давно работали в полиции. Знаете, что к чему.
— Света, бог не выдаст, свинья не съест. Ты же меня знаешь. Света, дорогая, мне очень нужно. А по врачам бегать некогда. Началась Страстная Неделя. Хочу в церковь сходить, а с моей ногой — сама знаешь, каково. Ну? Выручи, милая. Если понадобиться мое вмешательство, позвони. Не оставлю.
— Ох, Алексей Иванович, Алексей Иванович, — вздыхает она и вытаскивает из загашника препарат. — Ну, как вам откажешь? Настоящему полковнику.
— На пенсии, Света, на пенсии.
— Какая разница? Полковник он и на пенсии полковник. Я бы на месте вашей жены…
— В августе она прилетит из Парижа, — перебиваю я, аккуратно принимая из рук фармацевта пузырек с пилюлями. — С меня бутылка дорогого шампанского. Спасибо, Света.
— Ладно, — вздыхает она. — Может и на вашей улице будет праздник?
— Будет, милая, непременно будет.
….делаю короткие записи в Дневнике.
Тяжело жить трезвой жизнью. Да, мой бесстрастный исповедник-дневник. Очень тяжело. Я вовсе не имею в виду опьянение в грубом виде — вино или наркотики. Есть более тонкие и менее заметные формы наркотизации. Они, пожалуй, и за здоровье сойдут. Во внешнем проявлении. В телесном, физическом, грубо зримом. Моя бывшая супруга преуспела в таком опьянении. Немного завидую. Вспоминаю, что такую философию разработали французские экзистенциалисты. Ну, конечно. Как тут без Франции, которую обожает моя жена? Сартр, Камю придумали форму изящного самообмана. Приняв за точку отсчета идею о бессмысленности жизни, эти пытливые умы предложили философию самообмана. По их логике человеку мыслящему необходимо либо перерезать себе глотку, чтобы не мучиться от скорбей, либо придумать идею, грезу, мечту, которую можно воплощать при жизни. Греза эта может быть любой: от мечты сходить в крестовый поход на карася до планов Наполеона. Все зависит от уровня сознания и материального благополучия. А еще, конечно, от физического здоровья. Наполеоновские грезы теперь мне не по плечу. Тихоходу нужно довольствоваться карасем. Либо грезой о победе над артрозом. Наталья была из «победителей». Не знаю, как она сейчас, но раньше… Она бы устыдила меня за малодушие. Заставила поверить в самую фантастическую грезу. К примеру, в то, что тихоходу можно научиться летать. Морской тихоходке, то есть. Водоплавающей. Больше того, стала бы вдохновлять меня на подготовку к полету. Тренировки. Медитации. И когда-нибудь в очередной раз взяла бы меня за руку, подвела бы к откосу и сказала: «Разбегайся и прыгай. И ты полетишь, если сильно в это поверишь». А потом, увидев мое замешательство, непременно улыбнулась бы ослепительной улыбкой: «Вот видишь. Нет в тебе веры даже с горчичное зерно». И в чем-то была бы права. Во мне не хватает безумия поверить в нарушение законов физики. Я не верю в чудо до тех пор, пока не заработаю его внутренним духовным трудом. И даже тогда приму его не как чудо. Таков я по натуре.
Наталья находится в приятном обольщении: ей кажется, что все, что она делает, наполнено великим смыслом. Этот смысл — сделать мир лучше, красивее, добрее. Идея фикс. Внешними преобразованиями мир не изменишь. Мудрец изрек: «Даже одна нравственная победа внутри одного человека дает мощнейший толчок к победе всего человечества». Важно научиться летать внутри себя. В этом смысле мы с Натальей расходимся. Она живет в самообмане. В приятном самообмане французских экзистенциалистов: женщина воплощает грезу о своем особом предназначении сделать этот мир лучше. Что ж, это, наверное, полезнее маниакальных грез какого-нибудь нового Наполеона. Но нисколько не полезнее моего крестового похода на карася. Моей грезы крестового похода — поскольку она рождена из ложного смирения. Не хочу больше летать. Хочу ходить трезво. Желаю постигнуть мудрость малых шагов.
Господи, неужели я действительно желал убить Наталью и французского мальчика? Желал это? Вынашивал грезу? Эта мечта поддерживала во мне жизнь… и отравляла… Господи, какой ужас!
Кто бы мог подумать, что срывы и падения бывают двух видов. Первый — это когда стремишься вытащить себя за волосы из болота — синдром барона Мюнхгаузена. А второй — когда с мыслью «после меня хоть потоп» устремляешься с головой в это же самое болото. Синдром русской авоськи. Не знаю, что лучше. Одно знаю, что в сердцевине двух этих синдромов лежит гордыня: я смогу. Я! Я!!!! Смогу! Сам! Вытаскивать себя за волосы из болота я научился давно. Наивно считал, что волевым усилием без Бога можно сотворить чудо. Когда с помощью нелепого приказа самому себе тянешь себя из болота, еще быстрее погружаешься на дно. Говорить о втором синдроме не приходится. Он знаком почти каждому русскому человеку. Уж если согрешил, то тянет на грех еще больший. А потом еще и еще. И наступает минута, когда сломя голову летишь в пропасть. После меня — хоть конец мира. Я это к чему? К тому, что за помин души тихохода Андрея я вчера выпил. Продолжения не последовало. Стакан вина и все. Но утром во мне черти заговорили. И подтолкнули к утренней пробежке. Черт бы меня взял. Проснулся ни свет, ни заря. Нога не болела. Разминаться не стал. Собрал в кулачок свою волю, выпил бокал крепкого кофе, постоял под ледяным душем, обмотал больное колено шарфом и отправился на школьный стадион бегать. Да. Бегать! Вот идиотизм! Десять, пятнадцать кругов бега трусцой. Вошел во вкус. Обрадовался. На бегу читал молитвы, славящие Бога за чудо. Кажется, из собственного безумия пытался извлечь искорку чуда оздоровления. До полудня хватило — летал. В самом деле, ощутил давно забытое ощущение полета. И это был провал. Падение первого сорта. Гордыня. Смогу. Смог…
Во второй половине дня я представлял собой классического инвалида, перемещающегося по квартире с помощью палочки. О подкормке карася пришлось забыть. Карась отдалился от меня на величину моей гордыни. Карась, которого я реально должен был подкормить, снова превращался в иллюзию. А крестовый поход на карася — в дивную мечту. Потом я попытался настроиться на церковь. И понял, что без сильных препаратов мне не обойтись. Хорошо, что Светлана из аптеки — моя давняя знакомая.
Я не отчаялся. К падениям начал привыкать и даже извлекать из них опыт. Самый драгоценный опыт для человека — опыт его падений. Не было бы падений, говорят, не было бы святых. Не было бы бесов, не стало бы подвижников. Мудрость крепчает в борьбе. Бой с самим собой есть самый трудный бой. Победа из побед — победа над собой. Раньше для меня это была просто красивая фраза немецкого поэта. Фантик. Обертка без содержания. Теперь я понимаю, что победа над собой — это верно извлеченный из поражения опыт. Кажется, из своего падения я извлек этот опыт: не нужно переоценивать собственные возможности. Философия малых шагов предполагает длительный и терпеливый путь восхождения. Терпение без бунта — вот что теперь становится для меня козырной картой. Счастлив. Слава Богу. Слава трости. Слава тихому ходу. Аминь.
В церковь пойду в Страстной Четверг. А пока — оздоровительные круги на бульваре Тихоходов. Аминь.
Перед прогулкой заглянул в социальную сеть. Затягивает ласково как блудница Вавилонская. Паутина. Точное определение. Паук — это твое собственное тщеславие, которое пожирает тебя изнутри. Открыл новостную страничку. Давно тут не был. В мире виртуальном все по-прежнему. Под благовидным предлогом уважаемый писатель выставил пост о том, что все в мире — это иллюзия. Что мир сам есть иллюзия. Что сама иллюзия — это иллюзия. Кажется, не тяни руку к «мышке» — оставь этого «яйцеголового» интеллектуала в покое. Тем более что для него — это обыкновенный пинг-понг, игра ума, вспотение мозга, не больше. Шахматная партия в словоблудие. Оставь. Пройди мимо. Ты Тихоход. Пора бы научиться жить осмысленно. Не впускать в себя полемику, которая никуда не ведет. Мудрые китайцы давно заметили по этому поводу: «Крепче всего запирают ворота, которые никуда не выходят». А я — что? Человек мира сего. Дрогнула извилина, и написал комментарий: «Мол, жить в иллюзии и питаться иллюзиями могут лишь сытые самодовольные чудаки, которых не трезвила настоящая скорбь или боль». Под скорбью я разумел свое ранение и боль в колене, которая избавила от многих иллюзий. В том числе и от иллюзии словоблудия. К чему это все? Разжигание страстей и страстишек! К чему мне было вступать в диалог, который нарушает мир души и влечет за собой стремление настоять на своем. А «яйцеголовый» зачем выставляет посты? Наверняка с благородной миссией поблудить около истины? И подвести кого-нибудь под монастырь. Черт бы побрал это публичное пространство! Хочу карася. Больше ничего пока не хочу. Нормального живого карася. Процесс кормления. Процесс ловли на удочку. Копания червей. Этого всего хочу больше всяких пустых полемик. Господи, как же я соскучился по простой жизни. Приятно встретить в деревне человека, который искренне улыбнется незнакомцу и скажет: «Здравствуйте!». Как я устал от «яйцеголовых»! Болит голова. Очень болит. Механизм мины запущен. Тикает. И запах — отвратительный запах начавшихся разлагаться в моей душе омерзительных мыслей. Баня паки бытия. Чистый Четверг. Исповедь необходима как публичная казнь моему греху. Как отсечение органа, гниющего от гангрены.
В очередной раз учусь на своих ошибках. Набираюсь мудрости малых шагов. Закрыл ноутбук и стал собираться на прогулку.
Бог с ними, с писателями и поэтами.
Пора становится самим собой! Точка! Аминь!
22
Страстной Четверг. Болит голова.
В среду я постился. В четверг поднялся рано утром, помолился, принял половинку сильнодействующей пилюли и отправился в храм. Деревья были запорошены молодой листвой, воздух пах имбирем, на бульваре Мира появились первые тихоходы. Я сократил путь и направился напрямик через бензоколонку. Вскоре мне стали попадаться прихожане, идущие на службу. И тут повторилось то самое, что когда-то вызвало у меня внутреннюю панику. Приступ болезни. Последний раз это произошло двадцать лет назад после контузии. Сначала изменился запах. В воздухе появился яд — что-то трупное, разлагающееся. Потом тишину вскрыли чайки — такого бешеного многоголосья я не слышал никогда. И люди стали стеклянными. Я видел их содержимое, как будто под рентгеном. Не только содержимое их плоти, но и мысли, которые были у них в головах. О боже! Какое же это тошнотворное зрелище — видеть чужие мысли. К тому же они несли их на исповедь. У меня был точно такой же приступ со стеклянными людьми только однажды — в госпитале, когда меня кололи морфином. Тогда я об этом никому не рассказал, и все быстро прошло. Впрочем, осталась паника. Мне казалось, что и другие люди видят мои мысли. А я ведь шел с искренним желанием покаяться в страшном грехе. И нес внутри себя муть… да-да, ту самую муть — выпустить в Пьера и Натали несколько пуль из пистолета «Макарова». Эти идеи посещали меня весь последний год. Три года. Я вынашивал их, как беременная женщина вынашивает ребенка. И теперь, после того, как Наталья позвонила мне и сказала, что прилетит, меня ужаснули свои желания, от которых пахло трупным ядом. Я хотел честной исповеди и причастия. Мне было дурно вынашивать это уродливое дитя. Кроме распаленного желания убить из наградного пистолета бывшую жену и ее любовника, меня одолевала мечта сжечь их тела в огне — именно в огне, как это проделывала средневековая инквизиция с ведьмами. Возможно, я пожалел бы Пьера и не убил его, но в Наталью непременно бы выстрелил. Патроны у меня были приготовлены заранее — с номером войсковой части, в которой я никогда не был. Если бы мои коллеги нашли бы гильзы на месте преступления, то выбитые на них цифры увели бы следствие в сторону. Три года назад я на всякий случай написал заявление в местную прокуратуру о том, что квартиру мою обокрали и вытащили из сейфа пистолет. Таким образом, я подготавливал базу для реализации преступной мечты. Теперь я был себе не просто противен, я буквально ненавидел себя за отвратительные мысли, которые превратились в навязчивую идею убийства. Мне нужна была исповедь, как больному с гнойным перитонитом необходима срочная хирургическая операция.
Не глядя на стеклянных людей, я направился в церковь, прошел в домик причта, спросил, где находится настоятель храма отец Серафим. Мне сказали, что он уже в алтаре, и я отправился общим порядком на службу. Не помню, как я выстоял, кланялся, произносил слова покаянных молитв. Все было, как в тумане. Стеклянные люди дрожали рядом со мной от страха и издавали звон, как пустые бокалы. О боже, они могли разбиться и поранить меня!
Наконец, я подошел к пожилому священнику. Отец Серафим едва держался на ногах от усталости — это было заметно по багровому лицу, оплывшим глазам и покачивающейся фигуре. На Страстной Неделе мне всегда жалко священников. В Чистый Четверг идут толпы стеклянных людей. Люди потока, толпы — все, что терпеть не мог на бульваре Тихоходов. И теперь оказался с ними в одном строю. Попал в капкан духовного закона.
— Мучаюсь одним грехом, — прошептал я, опуская глаза в пол. — Вынашивал мысль об убийстве бывшей жены.
Отец Серафим перестал покачиваться из стороны в сторону и набросил на меня епитрахиль. Будто сам испугался того, что мою исповедь услышат стеклянные люди. Под рясой я разглядел стеклянную фигуру священника. Он тоже стеклянный! Боже, куда бежать?
— Властью, данной мне от Бога, разрешаю…. — начал он…
— Хотел убить ее и сжечь, как ведьму. Она ведьма потомственная, батюшка. Не скрывает этого. И я думал, что избавлю человечество от водительницы греха. Эта мысль укоренилась во мне и жила два года. — И тут я начал тихонько посмеиваться. — Да, отец Серафим, я с этой мыслью жил, спал, ел. Представлял, как я сжигаю ведьму. Но теперь я понял, что очень люблю Наталью. У меня все горит внутри. Мне плохо. Вы тоже стеклянный.
— Это покаяние, Алексей. Слава Богу. Покаяние настоящее.
Я начал вздрагивать от приступов смеха.
— Властью, данной мне от Бога, недостойному и грешному иерею…..разрешаю…
У меня потекли слезы. Стеклянный священник дал мне Причастие. Все было стеклянным, кроме Него. Слава Богу, Причастие было не прозрачным. В частице плоти Христа горел огонь святого духа. Я возликовал.
Вместе с Причастием ушел приступ.
Мне стало необыкновенно легко. Я любил всех окружающих людей, видел вокруг себя лица ангелов. Хорошо. О боже, как же это хорошо!
Стеклянные люди исчезли, но ненадолго.
Здравствуй, мой милый Дневник
Ты хранишь память. Люди глупы и заносчивы. Ад пуст, все бесы тут. А думают, что они ангелы. Стеклянные люди. Терпеть не могу пустоты. Наталья жива. Я общаюсь с ней. Какая глупость убеждать меня в том, что ее не стало.
После Причастия я угодил в больницу — споткнулся на лестничной клетке и упал. Перелом голени. Ерунда. После выписки мне предложили подлечиться в санатории для ветеранов МВД под Питером, и тут начался ад. Июнь, июль, начало августа прошли в какой-то полусонной дреме. Вокруг меня сновали люди в белых халатах, но они тоже были стеклянными — пустыми. Я видел их содержимое, и меня тошнило от той важности, которую каждый из них носил в себе. Кроме важности в них ничего не помещалось. Самомнение вытесняет все — в том числе и ум.
Сначала они расспрашивали меня о больном колене, потом пустились в путешествие по моей истории болезни, которая распухла так, что ее могли унести лишь два крепких санитара. Они изучали ее как энциклопедию, задавали вопросы, один нелепей другого. Выверяли каждую мелкую травму, которую я получил в своей жизни. Начинали с детского возраста, когда я переболел корью и расшиб колено. Хотели выпытать, точно ли мой дядюшка из Москвы страдал хроническим алкоголизмом. Меня кололи какой-то дрянью, от которой тянуло в сон, но сны не снились, и мне было от этого тошно. Лучше бы они давали мне морфин.
В концее августа ко мне в палату пришел профессор Н. и заявил, что самолет, на котором летела из Парижа моя супруга, взорвался в воздухе. Все пассажиры и члены экипажа, якобы, погибли. Для убедительности он сунул мне газету, в которой на первой полосе была статья.
«Катастрофа в Атлантике. Авиалайнер Airbus A… авиакомпании Air France выполнял рейс AF… по маршруту Париж-Москва, но через 45 минут после взлёта рухнул в воды Атлантического океана и полностью разрушился. Погибли все находившиеся на его борту 228 человек — 12 членов экипажа и 216 пассажиров.
Это крупнейшая катастрофа в истории авиакомпании Air France и крупнейшая катастрофа пассажирского самолёта с 2001 года до катастрофы Boeing 777 в Донецкой области (17 июля 2014 года, 298 погибших) [* 1].
23 августа во Франции в соборе Нотр-Дам-де-Пари прошло траурное богослужение, на котором присутствовал президент пятой Республики.
Окончательный отчёт расследования причин катастрофы был обнародован на пресс-конференции…»
Вслед за профессором потянулась стайка стеклянных санитарок и медсестер. Каждая считала своим долгом выразить мне сострадание. У них были заплаканные лица, как будто бы это они потеряли жену, а не я. Но при этом в их содержимом сквозило ложью. Я видел все. И не верил, что самолет французских авиалиний был подорван каким-то террористом. Бред! Я понял истинную цель их лечения — они хотели вытравить из меня Наталью. Какая глупость! То, что не смогли сделать церковные Таинства, то есть сам Бог, пытались сделать стеклянные люди. Бог мой! Я сделал вид, что верю им, но сам настроился на Нежность, несколько раз произнес вслух имя Натальи, и она появилась. Не в материальном воплощении, это было ее эфирное тело. Но это была она — радостная, яркая, с распущенными рыжими локонами. Провалиться мне прямо с койкой в самый ад, если это была галлюцинация. Мы разговаривали с ней. Потом она поцеловала меня, и я успокоился окончательно. Вероятно, эти изверги в белых халатах были как-то связаны со спецслужбами. Им необходимо было разыграть международный скандал, в котором, якобы, был подорван террористами самолет Эйр Франс, в котором летели граждане России. Однако Натали давно приняла французское гражданство. Я спросил у нее, что происходит. Она ответила, что это большая политика. Она не может прилететь ко мне в Россию и привезти лекарство. Нужно немного подождать. Связь по Интернету и телефону пока недоступна. Нужно набраться терпения, полковник. Это не самый худший жизненный вариант, когда необходимо немного подождать. Сколько? Это не важно. У нас с Натальей есть форма общения, которую не способна перехватить и подслушать даже американская разведка. Никакой хакер, пусть даже он будет носить белый халат, и называться профессором медицины, не сможет проникнуть в эфирное пространство нежности, в котором я общаюсь с Натальей. Для этого нужно настроиться на нашу волну — а это нереально. Даже если врачи влезут в мой мозг и попытаются там что-то исправить, это не уничтожит эфирного пространства неги. Только я способен подключаться к нему. Я и моя Натали.
Для конспирации я изменил ей имя. Как ее теперь зовут, не скажу. Но могу заявить, что у каждого мужчины должна быть своя рыжая красавица. Это точно. Бог благословил любовь мужчины и женщины. Нет ничего выше этой любви.
Заканчиваю телепатическую связь с любимой. Приближаются санитары. Стеклянные люди. Мне ничего не стоит разбить их вдребезги. Но я этого пока не делаю. Моя любимая попросила подождать.
К оглавлению...